Книги

Отец Александр Мень

22
18
20
22
24
26
28
30

Его мастерская была чудом. Все эти животные были не только живы, но и казались одухотворенными. Он учил меня видеть в фигуре животного основную конструкцию, скелет, лепку мускулатуры. Я по четвергам рисовал скелеты вымерших тварей в Палеонтологическом музее, а в пятницу шел к нему. Он сам показывал мне, как делается реконструкция.

Во всем, что он делал и говорил, меня удивляла простота. Позднее я узнал, что он увлекается теософией, и уже будучи священником, я с ним говорил о вере. Он не был фанатиком, просто очень любил Индию и охотно принимал все, что от нее исходит. Как-то он в недоумении спросил меня: а что с этим будет в Царстве Божием? Он имел в виду свои произведения. Я высказал мнение, что всё прекрасное, созданное человеком, причастно духу и в каком-то смысле приобщено бессмертию (эту мысль я нашел и у Д. Андреева). О Царстве Божием мы говорили в связи с различием взгляда на мир и его динамику в Индии и в Библии. Он слушал внимательно и не возражал. Догматиком в теософии он не был. И не создавал своих концепций, как Рерих.

Была еще одна замечательная женщина — Валентина Сергеевна Ежова, которую я считаю для себя очень дорогим человеком, оказавшим на меня влияние в детстве. Это была пожилая дама, детский психиатр и педагог; она никогда не работала, поскольку в юности, после университета, перенесла туберкулез костей. Она очень долго лежала. Потом, когда встала, частным образом воспитывала трудных детей. Валентина Сергеевна рассказывала, что подняла и подготовила в институт девочку, которая имела болезнь Дауна, что, конечно, является чудом. К Валентине Сергеевне приходили разные „идиотики“, не говорящие, не умеющие даже одеваться… Она их „вытягивала“.

Конечно, талантище был огромный. Но мировоззрение у нее было крайне спутанное. В юности Валентина Сергеевна училась вместе с моей теткой в университете. Была ученицей Челпанова и других видных психологов того времени. Она очень увлекалась литературой йоги, преимущественно по книгам Рамачарака и других авторов, которые тогда выходили. Она создала собственное мировоззрение, такое самодельное, оно было слеплено из кусков йоги и чего-то еще. Но в чем-то она мне помогла — мы с ней без конца диспуты вели. Мои родители были в ужасе от этого, потому что она совершенно забывала, что мне двенадцать лет, и начинала на меня давить (представьте себе: такая мощная женщина с лицом Эммануила Канта — белые волосы, огромного роста, очень резкая). Я помню, как я с ней спорил — прямо на равных! И это давало мне возможность выяснить некоторые проблемы. Она говорила о перевоплощении, о сатане, о тайне дьявола, но я уже сам начинал разбираться, быстрее соображать.

В ее мировоззрение входил психоанализ, Фрейд. Тогда никто слыхом про это не слыхал, а она читала Фрейда в годы своей молодости. (Как раз в двадцатые годы, когда она училась, выходил Фрейд в переводах Ермакова. Конечно, она это всё читала и изучала.) И она меня во всё это толкала.

Так вот, эта Валентина Сергеевна Ежова подарила мне первую книжку по библейской критике. Какой это был год? Я думаю, год сорок восьмой или сорок девятый, а может быть и раньше. Это была книга о Ренане: „Ренан и его ‘Жизнь Иисуса’“ Ряшенцева[47]. Мои родители очень возмущались: „Что же это Вы такую гадость ему даете?“ Но не давили — возмущались, но всё это разрешали мне читать. Я радостно вцепился: оказалось — вовсе не гадость, а хорошая книга.

Валентина Сергеевна жила с племянницей. Детей у нее не было, замуж не выходила. Была интересной художницей — рисовала такие стилизованные картинки. У меня одна висит дома, „Созерцание деятельности“ называется. Звучит мрачно, но у нее всегда так.

Потом я к ней приезжал, ее причащал. Внешне она уже была внутри Церкви, хотя с перевоплощением никак не могла расстаться. Всегда мне говорила: „Куда же деть все души?“ Я ей отвечал: „Что же, у Бога мало места, что ли? Если души раскидать по Млечному пути — если даже они вещественны, эти души, — то всё равно он пустым останется. Пусть, допустим, каждая душа в пространстве величиной с футбольный мяч. Сколько миллиардов душ?! Да одной галактики не займут!“

Когда мне было лет 15, произошло короткое знакомство с отцом Андреем Расторгуевым[48], который служил в храме в Сокольниках; оно очень много мне дало. Это был человек искренней веры, ума, добротных знаний и без ханжества (увы, Левитин[49] пишет о нем иное, но я тогда этого не чувствовал).

…К Николаю Евграфовичу Пестову[50] я пришел уже с какими-то определенными взглядами. Он был профессором Менделеевского института, химиком, доктором наук. Тоже духовный сын отца Алексея Мечева. Тип богоискателя. Обратили его, кажется, баптисты. У него бывало много людей, с которыми он общался. Вообще у него было призвание к священству, но поскольку он имел какие-то канонические препятствия (второй брак, кажется), он не стал священником. Когда я к нему пришел впервые, вошел в кабинет, где была масса икон, и вдруг увидел на столе Терезу, Маленькую Терезу[51]. Это было как бомба! Тогда (это был, может быть, пятьдесят второй или пятьдесят первый год) никто о ней слыхом не слыхал. На стене — иконы католических святых. Сам он, когда писал книгу об Апокалипсисе, в основном питался антирелигиозной литературой о Ватикане. То есть у него было некое экуменическое настроение, когда и слова „экуменизм“ у нас никто не знал. И на этом мы с ним как-то сблизились и сошлись. Правда в последние годы он, кажется, от этого отошел (и Терезу убрал, как мне говорили). Уже тогда это был пожилой человек — он умер сильно за восемьдесят.

Николай Евграфович написал многотомную книгу о христианской нравственности, которая называлась „Путь к совершенной радости“; она ходила по рукам. Книга эта как раз мне не очень понравилась, хотя там было много материала; она в основном состояла из цитат, взятых у различных писателей. Есть там разные аспекты — например, христианский брак, много хороших цитат, но просто, как всякое нравственное богословие, оно всегда немножко более скучное, чем нравственность сама.

Но все-таки он в чем-то укрепил мое экуменическое настроение, потому что до этого я не встречался ни с одним человеком, который бы эти вещи как-то понимал. И, кроме того, в области истории Церкви он первый четко заговорил о том, что надо отличать существующую церковь внешнюю от той тайны, которая в ней живет. И я это чувствовал, но для меня это было проблемой в те годы.

Я приходил к нему за книгами раз в неделю. Конспирации ради он не знакомил своих гостей друг с другом. Случалось, приходил кто-нибудь неожиданно. Тогда он оставлял прежнего гостя в одной комнате, а новопришедшего вводил в другую, чтобы они разминулись. Так он сохранил и своих многих друзей, и себя. От него я многое узнал по историографии Церкви. Он был, пожалуй, самый открытый и самый свободный из мечевцев, мне тогда известных.

…Вся окружающая меня церковная среда резко осуждала мои экуменические настроения. И тем не менее этот круг был моим духовным Отечеством, противостоящим официальной церковности. У баптистов, между прочим, этого нет. Они блестяще знают Писание. А там все сказано, кого любить, а кого изгонять. У баптистов религия зиждется на Писании, здесь — на иконе. Это архетип культурного порядка.

В общем, у меня, на самом деле, было много учителей. Но в школе учителей таких не было».

К этому перечню необходимо добавить Петра Петровича Смолина[52], человека энциклопедических знаний, универсального зоолога и неутомимого исследователя, который в 1950 году в Дарвиновском музее создал новый кружок — «Клуб юных биологов» юношеской секции Всероссийского общества охраны природы (ВООП), активным членом которого немедленно стал Алик Мень. Ученики и коллеги звали Смолина «ППС». Его любимый девиз «Ближе к природе и жизни» был очень созвучен мировоззрению Алика. Впоследствии в одном из своих писем П. П. Смолин отмечал: «Самым большим делом своей жизни… я считаю именно эту работу. За КЮНовский[53] период жизни и за период последних (ВООПовских) лет мне удалось вырастить более сотни биологов — от докторов наук до начинающих ученых. Это больше, чем что-либо другое, дает мне удовлетворение».

При этом способность Алика обзаводиться новыми друзьями с возрастом никуда не пропала. Его неизменная доброжелательность, исключительное чувство юмора и восхищающие окружающих способности рассказчика делали его душой любой компании. В подростковом возрасте он также стал обладателем приятного баритона, а однажды брат Елены Семеновны, ненадолго приехавший в Москву из Новосибирска, за несколько уроков показал Алику основные гитарные аккорды и научил его аккомпанировать себе на гитаре. С тех пор ко всем компанейским качествам Алика добавилось еще и умение играть на гитаре, которая неизменно сопровождала его в походах.

Каждый день недели у Алика Меня был расписан по минутам. По вторникам он занимался в биологическом кружке П. П. Смолина, по пятницам рисовал с В. А. Ватагиным в Зоологическом музее (где Алик был допущен в специальную комнату, отведенную скульптору для рисования и лепки), по воскресеньям прислуживал в алтаре церкви Иоанна Предтечи во время литургии, пел на клиросе, читал. Иногда в выходные дни он ходил в увлекательные загородные походы с Петром Петровичем.

Полтора года занятий с Ватагиным дали ему почти профессиональные навыки анималистического рисунка. Эскизы животных он делал в зоопарке, а потом оттачивал детали в Зоологическом музее под руководством Ватагина. «Любимые техники мои были акварель и темпера, — рассказывал он позднее своему прихожанину Александру Зорину. — Я и сейчас в массе рисунков отличу ватагинских зверей. В его работах явлен не просто стиль, хотя и это есть, но — ориентация на душевную ипостась. Он видел в животных перевоплощенных людей. Это, конечно, чисто индуистские представления. Так или иначе, а душа в ватагинском животном чувствовалась. Впрочем, многие зоологи признают, что у зверей есть душа. Сам старик Дуров гипнотизировал животных. И таким способом добивался дрессировочного эффекта.

Очень меня занимали обезьяны. Больше половины наших проблем — обезьяньего происхождения. Известен случай с канистрами, создавший в обезьяньем стаде „революционную ситуацию“. Маленький обезьяний заморыш вдруг наткнулся на две пустые канистры. Поднял их и ударил друг о дружку. Раздался шум. Ударил еще раз — понравилось. Ударил со всей силой, стадо притихло, замерло. Потом он угрожающе стучал этими железяками всякий раз, когда хотел заявить о своей воле и величии. Стадо признало его вождем, и он оставался им до тех пор, пока кому-то из администрации не наскучил шум и злосчастные пустые канистры не были выброшены. После этого никто не стал пугаться бывшего вождя, и он опять превратился в заморыша»[54].