Вот как Александр Мень вспоминал о своем открытии мира философско-религиозной литературы и о волнующих его вопросах евангельской истории: «Именно в сталинское время на рынке, среди гвоздей и морских свинок, я нашел старые книги Владимира Соловьева, Сергия Булгакова и читал… с дрожью. В то время, когда не было ни самиздата, ни „тамиздата“, когда в сфере философии печаталась только ахинея, которую нельзя было брать в руки, я открыл мир великих мыслителей…
В юности мы гонялись за книгами. Я школьником работал, ездил в Крымский заповедник, чтобы заработать на книги и приобрести их. Я начал собирать библиотеку, когда был еще в пятом классе.
В то время почти все храмы были закрыты, Лавра была почти закрыта (кроме двух церквей), я черпал свое видение внутрицерковной картины из литературы, из поэзии, из того, что создавал Нестеров, из всего, что вокруг этого… Это видение не было основано на реальности. Представляете, Нестеров, Флоренский, Булгаков, Загорск… — создавалась легендарная картина, такой град Китеж, некое идеальное царство. Картина прекрасная, и она, конечно, отражала что-то идеальное в жизни Церкви. Но она не соответствовала реальности. Когда я увидел действительность ближе, я понял, что это всё где-то в сердцах людей, и не надо искать этого на земле…
Еще лет в двенадцать прочел полные „Жития“ и тогда же понял, что сейчас нужно иное изложение. Особенно волновали меня проблемы евангельской истории…
Однажды в юности я пошел в Третьяковку, и мне попалось несколько картин Поленова — художника, который написал серию эскизных картин из жизни Христа. Среди них была одна: „Благословение детей“. Я вспомнил виденную мною в Николо-Кузнецкой церкви на стене живопись „Благословение детей“, где были изображены Христос в такой хламиде и дети — сияющие херувимчики, — ну, что-то такое сказочное, необычайно фантастичное, украшенное. А на картине Поленова — хижина с плоской крышей, белье висит, Христос, усталый, согнувшись, сидит на завалинке, и женщины робкие жмутся, ведут Ему за ручки детей. Я вдруг подумал, что так это происходило, именно так, без зримой помпы, без величия. Православные богословы для характеристики явления Христа употребляют даже специальный термин — они называют это „кенозис“ (по-русски это слово можно перевести как „умаление“, „уничижение“). Кенозис — это закопченное стекло, которое стоит между нашим глазом и солнцем: чтобы видеть солнце, надо смотреть в закопченное стекло. То же самое — когда Тайна Божия является нам: она должна настолько погасить, правильнее, „пригасить“ свой свет, чтобы мы могли ее увидеть».
«В 15 лет я уже осмысленно видел перед собой цель, которую атеисты могли бы назвать „религиозной пропагандой“, — рассказывал Александр Мень. — Знал весь курс духовной семинарии и академии. Но хотел получить настоящее образование. К тому же понимал, что семинария в то время была рассадником невежества».
Тогда же, в возрасте пятнадцати лет, по благословению матушки Марии Алик Мень начал прислуживать в алтаре церкви Рождества Иоанна Предтечи на Пресне, священником которой был отец Димитрий Делекторский, сохранивший добрую память об отце Серафиме (Битюкове). В те годы увидеть подростка прислуживающим в московском храме было событием исключительным… Впоследствии в этом храме Алик подружился со своим ровесником Кириллом Вахромеевым, семинаристом из Загорска, пришедшим в этот храм тоже в качестве алтарника. Этот семинарист станет впоследствии епископом Филаретом[46] — предстоятелем Белорусской Православной церкви. Теплые отношения сохранятся у них на долгие годы.
Библиотека, которую собирал Алик, включала множество редких книг, найденных им на рынках, в букинистических магазинах и раздобытых через ближний и дальний круг знакомых. В эти годы, помимо религиозно-философской литературы, Алик увлекался биографиями великих людей, особенно ученых. Постепенно ему удалось собрать б
София Рукова, бывшая регентом храма Сретения в Новой Деревне, рассказывает такой эпизод со слов отца Александра: «Школьником он очень любил службы в храме. Однажды, будучи учеником уже 9-го или 10-го класса, он один стоял на всенощной в любимом им храме Иоанна Воина, что на Большой Якиманке. Был поздний час 31 декабря, когда все люди заняты приготовлениями к встрече Нового года. А он просто забыл об этом!
Неожиданно он почувствовал на себе руку служившего священника и услышал его тихий голос: „Это хорошо, что ты любишь Бога, храм и богослужение. Но никогда ты не станешь настоящим пастырем, если радости и скорби тех, кто живет в миру, будут тебе чужды…“ Внезапно мир словно заново раскрылся перед ним. Он еще постоял немного, а затем вышел, полный невыразимой радости, словно Кто-то позвал его… С того дня он как бы заново родился: для людей страдающих, озабоченных, умирающих, лишенных веры, надежды и любви, и — для радующихся».
Основной круг общения пятнадцати-шестнадцатилетнего Алика Меня, помимо семьи, церковного круга и схиигумении Марии, составляли замечательные люди, его воспоминания о которых мы приводим ниже. Так, старинным другом семьи Меней, оказавшим большое влияние на Алика, был Борис Александрович Васильев. «Его приход был всегда своего рода праздником, — продолжает Александр Мень. — Хорошо помню его высокую фигуру, внушительные интонации, спокойную логику его рассуждений. Трудно было поверить, что над ним постоянно висит дамоклов меч. Это был не только человек глубокой веры, но и подлинный ученый. Все интересующие его проблемы он исследовал обстоятельно, неторопливо, придерживаясь строго выверенных методов и фактов. Он не изменял своим установкам, о чем бы ни шла речь: о Древнем Востоке, этнографии или литературоведении. Великолепно знал культуру Египта и Вавилона и часто рассказывал мне, тогда еще школьнику, о связи между Востоком и Библией. Помню, как однажды он читал мне древнеегипетский текст и объяснял, чем он отличается от Священного Писания и что у них общего. На суд Борису Александровичу я приносил и свои первые юношеские „опусы“.
Он работал в университете, на кафедре этнографии; преподавал историю Древнего мира, читал лекции по Древнему Египту и Вавилону. Именно он поддержал мой интерес к Древнему Востоку, у него я брал книги. Борис Александрович был из прихода Мечевых. У него были периоды и ссылки, и тюрьмы. Потом был реабилитирован, принял сан, но служить не мог: были разные внешние препятствия, и так до конца, до пенсии… Никто в университете не знал, что Борис Александрович — священник.
Будучи антропологом, Васильев признавал обоснованность эволюционной теории происхождения человеческого тела и психики; но как богослов он был убежден в особом высшем происхождении духа в человеке. Для него не существовало противоречия между наукой и религией, которые, с его точки зрения, лишь дополняют друг друга. Духовную жизнь, которую Васильев обрел в маросейской общине, он считал важнейшей школой, которую не могут заменить никакие знания.
Он опубликовал только одну работу: о культе медведя на Дальнем Востоке, у орочей. Работа касалась дальневосточных народов и тотемизма. Когда Борис Александрович был в ссылке, он собрал там материал, довольно неплохой. Это было где-то на Востоке. Потом он туда ездил, принимал участие в экспедициях. Больше он почти ничего не писал. Любовью его жизни был Пушкин. Он всю жизнь изучал Пушкина и в конце своих дней начал писать книгу о Пушкине <…>
Борис Александрович высоко ценил наследие русских религиозных мыслителей. Именно он привил мне любовь к Вл. Соловьеву, С. Булгакову и Н. Бердяеву в те далекие годы, когда о них у нас почти никто не знал.
Б. А. Васильева и его жену, Татьяну Ивановну, тонкую одухотворенную женщину (она была логопедом, лечила детские дефекты речи), всегда окружали друзья из маросейской общины. Эта община не распалась даже десятилетия спустя после смерти отца и сына Мечевых. В конце 40-х и начале 50-х годов у Бориса Александровича в старинном доме на Молчановке, близ Арбата, систематически устраивались чтения и семинары по вопросам духовной культуры, занятия для детей. Вспоминаются вечера, посвященные Пушкину, Чехову, раннему христианству, уроки Закона Божия, которые вела Татьяна Ивановна. С ней мне приходилось много общаться, и она тоже очень много мне дала…
А ведь все это происходило в зловещие сталинские годы! Однако Васильев и его близкие слишком ясно сознавали свой долг — донести эстафету до новых поколений, не отступить под давлением страха. Пережив многие невзгоды, всегда ожидая новых репрессий, они, не колеблясь, шли по выбранному пути. И мы — младшие — обязаны им больше, чем это можно выразить…
Работы Василия Алексеевича Ватагина, скульптора-анималиста, были мне дороги с раннего детства (иллюстрации к „Маугли“ и др.). Я видел, что он понимает саму душу животного. В его скульптурах и рисунках была та зоологическая мистика, которая была мне родственна всегда. И еще я чувствовал (как потом и подтвердилось), что он раскрывал образ животного „изнутри“ с помощью средств древневосточного искусства, которым я увлекался.
Впервые мы с ним встретились в 1950 году (привела меня к нему впервые сестра академика Баландина). Меня поразила сначала его скромная внешность: сухонький старичок с редкой бородкой, с дребезжащим голоском, в тюбетейке (было в нем что-то от Рериха). Это казалось контрастом с той первобытной мощью, которая жила в его творениях. Я стал еженедельно ходить к нему на уроки. Он писал картины в Зоологическом музее на Герцена. С жадностью следил я за самим процессом его работы. Это дало мне больше, чем любые слова и книги.
Он был простой, добрый, задушевный, какой-то детский. Было сталинское время. Все друг друга боялись. Но он был со мной, пятнадцатилетним мальчишкой, откровенен. Помню, с какой иронией он отзывался о заказе написать орла в подарок Сталину от музея (помню и орла этого). Рассказывал он много о своей жизни и понимании зверей. Они его любили. Один раз даже на улице воробей сел к нему на руку. Помню, он говорил, как похожи оказались новооткрытые мозаики Софии на Врубелевские картины.