Книги

Отец Александр Мень

22
18
20
22
24
26
28
30

Снова и снова я мысленно рядом с матушкой — после ее причастия. Мы все стоим в маленькой комнате около закрытой двери. Стоим и ждем: мы не смеем войти в эту комнату, где она причащается. У нее было особое разрешение от нашего епископа держать у себя Святые Дары, и она могла причащаться сама, без исповеди. Мы ждали. Наконец дверь открывается, и матушка стоит — совершенно преображенная. Она, маленького роста, вдруг сделалась такой большой, такой светлой, что на нее было больно смотреть.

Смогу ли я как следует описать свою матушку? Думаю, что нет. Как передать ее глубину и детскость? Ее прозорливость и вместе с тем наивность и частое недоумение и непонимание того, что делается в нашей стране? А наряду с этим какое-то удивительное знание будущего многих людей. Я знаю, что те, кто обращался к ней как к старице и следовал ее советам, не ошибались и получали то, что искали. Она была и ребенком, и взрослым, и очень-очень мудрым и удивительно широким человеком. Я всегда поражалась ее широте.

К ней приезжало очень много людей, особенно с Поволжья, где она провела всю жизнь в Вольском монастыре. И люди эти были обычно больше из простого народа. Они приезжали со своими нуждами, невзгодами и удивительными рассказами о всяких чудесах. У многих были какие-то видения; обязательно кто-то видел Божью Матерь или кого-нибудь из великих святых. Матушка, которая была очень мудрой и широкой, в то же время как ребенок очень любила все эти истории и верила всему тому, что рассказывали ее гости. Вместе с тем к ней приезжала и интеллигенция, в особенности из Москвы. Там я впервые встретилась с семьей Меней — с матерью и тетей отца Александра Меня.

Когда я в первый раз увидела его родных и его самого, ему было только 8 лет. Пришел он вместе со своей мамой и тетей. Это был очень красивый мальчик. Я помню, как он присел на корточки в углу и смотрел на всё широко раскрытыми глазами, как будто вбирал в себя всю атмосферу этого маленького домика, всю таинственную и удивительную жизнь, которой он был пропитан. Впоследствии, когда он подрос, он часто беседовал с матушкой и так долго, что пожилые монахини удивлялись, как может матушка часами разговаривать с ребенком.

Наше правительство она всегда называла „разбойнички“, и это „разбойнички“ у нее звучало почти ласкательно. Потому что она не умела по-настоящему осуждать или возмущаться: любовь, которой она любила всех людей, как велел Христос, побеждала всё. Однажды я ей сказала: „Матушка, я ведь беспокоюсь — я работаю без документов и когда состарюсь, мне пенсии-то не будет. Как я жить тогда буду, когда не смогу работать?“ Матушка посмотрела на меня насмешливо и сказала: „Что-о-о? Ты от кого ждешь пенсию-то? Ты от разбойничков ждешь пенсию?“ И она подняла руку и показала на небо: „Вот тебе пенсия. Вот Кто даст тебе пенсию. Бог тебе даст всё. О чем ты думаешь? Что же тебе разбойнички могут дать?“ И так она мне сказала это убедительно, что я перестала думать о пенсии. И она оказалась права: Бог дал мне всё.

<…> Матушка старалась ничего не делать без благословения своего старца, о. Ионы. Матушка получала от него письма с наставлениями и указаниями, как поступать в том или ином случае.

Я была послушницей три года. В 1946 году матушка решила, что меня пора постричь, запросила в письме благословение от о. Ионы и спросила относительно Марен[33]. Ей хотелось, чтобы Марен тоже постриглась. Ответ пришел: меня — постричь, а Марен — остаться в миру. <…> Вскоре после письма о. Ионы меня постригли в рясофор, но с произнесением всех монашеских обетов и с переменой имени»[34].

Архиепископ Владимирский и Суздальский Евлогий вспоминал: «Свет трудно скрыть среди тьмы времени. Люди тянулись к такому духовному человеку, как монахиня Мария, получая поддержку в вере, которую подмывает окружающий мир своими прелестями. Мне тоже выпало счастье бывать у матушки неоднократно, беседовать с ней, слышать о том, что еще не вмещала моя душа, — о сокровенной жизни здесь, несмотря на тяжкие обстоятельства земной юдоли, которая переходит в будущую вечность. Она не сходила со своего одра, будучи болезненной, но вся светилась в лице своей верой и внутренней молитвой. У нее было правило — творить беспрестанно молитву „Богородице Дево“, т. е. Богородичное правило, что осеняло ее свыше. Келия ее небольшая была полна икон и лампад. Все невзгоды, гонения, несчастья земные прошли перед ней, как одна лишь тень, не заслонившая света ее веры, чем высок и свят каждый человек».

Схимница в любое время литургического года пела пасхальный тропарь, превратившийся в ее непрестанную молитву, творимую во всех обстоятельствах жизни. Те «бесконечные истории», бывшие «как притчи», которые мать Мария рассказывала маленькому Алику Меню, во многом заложили основы его нравственной жизни. При этом она никогда не поучала своего воспитанника. Из рук матери Марии юный Александр впервые взял Библию, по ее совету впервые прочитал всё Священное Писание, сидя в саду ее домика в Загорске… Завидев маленького Александра Меня в окне, Мария говорила сестрам: «Наш отец архимандрит идет!» Его высокое призвание было открыто ей с их первых встреч в годы войны…

Глава 10

Окончание войны и первое послевоенное время

Вот как Анна Корнилова вспоминает уклад жизни семьи Меней в первое время после возвращения в Москву из Загорска:

«Москва сороковых годов… По Большой Серпуховке ходят трамваи. Остановка возле больницы Семашко — и здесь, совсем недалеко, — дом номер 38. Трехэтажный, темно-красный, кирпичный. Елена Семеновна, мать отца Александра Меня, в те далекие годы была для нас просто тетя Леночка. Имя ее почти всегда произносилось рядом с именем ее сестры — тети Верочки. Итак, Леночка и Верочка, Алик и Павлик, и отец мальчиков Владимир Григорьевич — дружное и теплое семейство.

Чтобы Павлик, тогда еще совсем небольшой, не потерялся и знал свой адрес, Алик придумал для него стихотворение:

Вас запомнить очень просим Дом наш, номер тридцать восемь, И четырнадцать квартира, — В ней найдете бригадира.

Почему именно „бригадира“, так навсегда и осталось загадкой. Как остался загадкой и „неудачник-мышелов“. Когда, бывало, засидевшись у тети Леночки, мы уходили домой с черного хода (в Москве в войну все ходили с черного хода), то Павлик из светлого пятна двери напутственно возглашал: „До свиданья! Будь здоров, неудачник-мышелов!“

Покидать этот дом никогда не хотелось. И не только потому, что из тепла и уюта ты попадал на холодную пустынную улицу… Но тепло еще долго оставалось внутри, как воспоминание о том особом мире и ладе, который царил в доме на Серпуховке.

Душой этого дома была тетя Леночка. Ее лучезарная улыбка, обращенная, казалось, прямо к тебе, ее ласковый мелодичный голос, мягкие движения — всё было проникнуто любовью, озарено каким-то внутренним светом, который изливался на окружающих и согревал всех и каждого. Лишь много лет спустя я смогла осознать, как нелегко было ей в эти годы. Владимир Григорьевич был далеко, и тете Леночке приходилось нести на себе все тяготы военной и послевоенной жизни. Двое маленьких детей, неустроенный быт, недостаток продуктов, „лютая коммуналка“, которая встречала вас темной холодной кухней, уставленной керосинками и примусами, — и никогда, ни разу не помянула она недобрым словом ни одну из соседок — о них либо просто не говорили, либо — со страхом и сочувствием. Теперь-то можно себе представить, что это значило. В те годы, когда доносы и аресты стали чуть ли не обыденным делом, а люди исчезали бесследно один за другим, в каждом соседе можно было невольно подозревать потенциального осведомителя, тем более что поводов к тому находилось предостаточно. Хотя и повода зачастую не нужно было, а просто всеобщий страх порождал цепную реакцию доносительства. По счастью, эта беда миновала дом на Серпуховке, но были арестованы ближайшие друзья и единомышленники Елены Семеновны, те, кто, как и она, принадлежали к так называемой „катакомбной“ церкви…»

«После войны наш дом надстроили, — вспоминает Павел Мень. — Появились еще два этажа. Был капитальный ремонт дома с неполным отселением. Папа остался со шкафами и с ремонтом, Алик жил у Веры Яковлевны. Она поменяла свою большую комнату на 8-метровую во дворе на пятом этаже без лифта, чтобы быть рядом с нами. От доплаты, между прочим, отказалась: „Я не торгую квартирами“. А мы с мамой жили у маминой тети на Сретенке, откуда я ездил в школу.

Это тянулось несколько месяцев. Провели отопление. На месте печки сделали тамбур, присоединили его к нашей комнате, и теперь выход из нашей комнаты был через тамбур в коридор. Однако дом скрипел, давал осадку, трубы в туалете продолжали течь. К нашему дому пристроили соседний, он немного отступал вглубь и наполовину закрыл одно из наших окон.

Когда меня определили в детский сад, я получил свою первую и единственную партийную принадлежность — меня приняли в октябрята и прицепили на грудь значок: маленький Ленин с кудрявой головой. Я с гордостью объявил дома о посвящении в октябрята. Мама погладила меня по головке, ласково так открепила значок от курточки и… выбросила в помойное ведро. „Нам это не нужно, — сказала она, — и про помойное ведро никому не говори“. Я маме во всем доверял, почувствовал что-то очень важное в ее словах и значок нисколько не пожалел. К слову сказать, больше в моей жизни никаких партийных принадлежностей не было — ни пионерских, ни комсомольских. А брат даже октябренком не был.