Темно. Давно ждут нас. Брат — впереди. Я смотрю в небо. Над лесом, в стороне от города, мерцает свет. Жизнь там неведомая. В городе. И ждет меня. Очень хочется попасть туда, где пылает небо газовым пламенем. «Бежим! — кричит Серега. — Автобус!»
Если в транспорте Петрополя кто-то вдруг рассмеется, расхохочется, запляшет в судорогах веселья, то лица граждан исполнятся удивления, если радость не прекращается сразу, реабилитировав свое возникновение как случайное, то физиономии пассажиров озарит благородный гнев, а если смеющийся заходится в истерике, бессильный прекратить свой хохот-плач, то некто пожилой, видавший виды, слуга ртутного режима, по старости не имеющий силы на расправу, но и не привыкший вступать в открытый поединок, рекомендует: «Да выкиньте вы его из автобуса!»
Лица. Руки. То, что из-под пальто, — все. Это — мертво. Он видит. Знает. Понял давно. Как вдруг — тайна! Лицо — тайна. Как замок, пещера — невысказанное. Что — там? Он ждет. Ищет. Губы. Нос. Морщины. Глаза. Взгляд их! Кто открыл? Кто сказал ему? Ни голоса, ни жеста, и вдруг — тайна!
Организм города, корчась от недугов, пытается наладить свои функции и, главное, чтобы взбодрить свои угасшие соки, изобрести что-нибудь новое. Так, преобразовать шлак во что-то, потребное населению, а чтобы шлак сам давался в руки, посулить в обмен на него нечто. Что же нечто? Импортные лезвия, туалетная бумага, косметика, порошки стиральные заграничные и многое, очень многое, неперечислимо многое — нечто. Особый спрос на книги. И вот, подменивая друг друга, семьями, выстаивают граждане несколькосуточную очередь, имеющую кроме записи всех стоящих (в предварительной очереди) периодические переклички: не отозвался — вычеркнули (на нас — не прокатишься!). Но отдать тряпье, макулатуру, фольгу или еще что-то, на что впоследствии можно отовариться, — только начало. Здесь всего лишь выдают талончики на право приобретения книги. Не всякой и не в любом количестве. Определенной и — одной. Следующая очередь у магазина, где «дают». Вначале — на улице. Запись. После очередь от дверей и далее в плюс бесконечность — согласно списку. Вот сокращается строй людей, и глаза уже зрят желанный корешок, по которому томился ночами. Тридцать, двадцать человек. Десять. Что?! Не может быть! Ну, неужели?! Поищите! Может быть, где-то там, под прилавком, на складе или за пазухой — одна упаковка, как раз всем шестерым, даже четверым, что сзади. Нет? Совсем нет? Ни одной? Ни экземпляра?! Да как же? Одну-то хоть! Так ждали! Столько стоять! Обернитесь! Это же — армия! Ну, всего одну. Пожалуйста! Вот — деньги. Разве недостаточная переплата? Никто не видит. Да и кому теперь дело? Даже за это?! И ничего не можете сделать? Ну да, конечно, вы же — продавец. Да, что делать. Простите. До свидания.
Случаются дни, недели, оставляющие в жителях города память на долгие годы, они переполняют граждан мыслями и чувствами. Это дискуссии. Так, некая газета публикует статью, в которой некий ученый излагает свои идеи, прогнозируя развитие автоматизации, механизации быта, касаясь, как примера, кухни: картошку будет чистить робот, мясо станет приготовлять автомат, семейную смету на месяц, а то и на двадцать лет вперед прикинет карманная ЭВМ, в магазин за хлебом — робот, с ведром помойным — он же.
— Да как же?! — озадачена и уже возмущена хозяйка, но не из тех (есть ли они?!), которые посвящают себя исключительно хозяйству, не отстаивая определенные часы за прилавком или не отсиживая те же — в конторе. — Да как же? Я-то на что? — это — она, которая после дня рабочего (самого короткого в мире?) мчится в продовольственный (и — не один! Потому что здесь — хлеб, там, слышите, там — сосиски! А где-то — беги — стремись! — еще разгружают бананы!) и стоит, выстаивает, седея, самую длинную в мире очередь. Это та, которая с детства мечтала: муж, дети, любовь, покой — жизнь. И это есть: муж, который пьян часто и потерял уже свое, детское: жена, дети, любовь, покой — жизнь; муж, который не удовлетворен своей женой, а она — им, и оба ждут, не сознаются себе, но ждут — будет! Явится кто-то. Кто-то! — кричит их душа, рваная, прожженная, измусоленная, заржавленная, бывшая (бывшая?! — поверишь ли?) — ангелом, ребенком — богом в облике того человечка, маленького, веровавшего — будет!
Снежный человек. Каков же он? Да и есть ли? — предлагают гражданам очередную тему. И они терзают себя, что сделать, как обойтись с ним, может быть, существующим. Таинственность, недостижимость в этом вопросе, и кажется людям (не всем — самым хитроумным), что факт обнаружения снежного человека, поимка его и доставка в город, а далее — жизнь в нем, где-то, может быть, в зоопарке, может быть, чтобы не унизить его достоинство (если он — равный), в каком-то доме (кооперативном? жэковском? казенном?) — что-то изменит в жизни горожан.
Проблема космоса. Обсуждение ее не просто волнует — сводит с ума. И как не обезуметь, зная, что не сегодня завтра запросто можно будет улететь на Луну, на Марс. К Солнцу. А ведь оттуда, из влажного ультрамарина неба, с рисовых зерен звезд явятся — пришельцы. И кто они, во что верят? Каковы их идеи? Соответствуют ли они идеям граждан, расперевших своими конечностями стены кухонек и комнатенок, на небо смотрящих, — соответствуют? С детства из объяснений учителей, радио- и телепередач, плакатов и лекций, кинолент и книг граждане знают, вся история человечества явилась лишь подготовкой, первой ступенью к их теперешней жизни. Конечно, вызывая удивление и зло, существуют еще державы, где люди живут плохо, потому что — не так, как здесь, на этой бурой земле.
Смотрю на людей. Много ли им еще жить? Вот этой старухе — неуклюже ступает, будто только учится ходить, — ей уж подошло время, а вот тянет в обеих руках по сумке с провизией — и снова в очередь. А пьяница с глазами-помидорами, доживет ли до завтрашнего утра? Шаток он, а внутренне как-то неподвижен, будто мертвый. Мальчик моих лет, болезненный. Лицо — аквариум его нездоровья. Глаза печальны, и в них отмечен весь его недолгий срок. Встречает же он взглядом свои глаза в зеркале, и что ж тогда его этюдник? Спасет от смерти?
Сплю буквально целыми днями. Будто десять лет назад, когда никуда было не нужно и я мог, не вылезая из постели, проводить в ней все время: поел — и в постель, на горшок — и в постель. Никуда просто не тянет. Любое желание возбуждает мысль, и вновь передо мной беды и болезни. Весь мир оказывается настолько ненадежным, а все живое — беспомощным и хрупким, что жалко всех: и маму, и бабушку, и Крысу даже, а уж себя-то и подавно, а также: газетную киоскершу, жертв фашизма, бездомных кошек, Тутанхамона — всех. Все обиды, нанесенные мной миру, и возможные, пока не совершенные, являются мне — каюсь! Не искупить грехов, не оправдать себя ничем-ничем — что ж, умереть? Чтоб простили меня все, чтоб отпустило мне грехи все сущее — умереть? Но стоит ли? — думаю вдруг. Может быть, обиды мои обратились кому-то испытанием? Жизнь есть жизнь — решаю — и снова валюсь спать.
— Ты проспишь всю жизнь, — доносится мамин голос.
— Ну и что? — я, из-под одеяла. — Тебе-то что? Моя жизнь.
— Ты слишком много лежишь. У тебя испортится сердце.
— А зачем мне здоровье?.. — раскрываю злое лицо. — Я сплю и вижу сны. А что мне делать? Я знаю, что все мы — умрем, жизнь же наша — бессмысленна. Никто, никто не решился сказать, что жизнь имеет смысл. Да и как может иметь смысл жизнь, если она кончается смертью?!
Говорить больше не могу. Тону в отчаянии. Заворачиваюсь в одеяло. Скорее, сны, скорее! Явитесь ко мне, уведите в неведомые миры превращений и предзнаменований, абсурда и мудрости. Вот, скоро! И я перемещаюсь уже из принадлежности самому себе в другое измерение, где все, кого узнаю в снах, подвластны оказываются таинственным силам сновидений.
Замок на входной двери сломался. Мама просит дядю Леву присмотреть в магазине новый. Вечером дядька приносит. Зовут Кирьяныча. Дверь целый день не запиралась, а значит, войти мог кто угодно. Это что же такое? Любой вор, убийца мог попасть к нам и натворить все что вздумается. «Золотые Руки» ставит замок долго, но все же ставит и, захрустев вознаграждением, шаркает по лестнице. Замок оказывается неудачным. Он закрывается, но, стоит подергать за ручку двери, отпирается Это пугает меня. Что теперь делать? У Крыс комната надежна, как сейф. А мы? Меня преследует сон о замке. Я подхожу к двери. Запираю. Но что толку? Даже если никто не догадается, а наугад потянет дверь — все! Она распахнется. И слышу топтание у нашей двери. Дыхание. А вот трясет кто-то дверь. Конец!
Состояние безысходности, знакомое, гнетущее, охватывает меня. Что имеет смысл? Ничего! Я все равно умру, но до этого беды и болезни истреплют меня до неузнаваемости. И тогда я посмотрю на свои фотографии, где я — ребенок, и закачу глаза: «Господи! За что?» Так думая, я уже чувствую свое одряхление: густые от мути глаза, которые различают лишь какие-то акварельные размывы, искореженные, точно сосульки, бугристые конечности, табачным цветом — верхние, черносмородинным — (няня Люба!) — нижние. Не руки, не ноги — конечности!
Боюсь. Я боюсь всего. Боюсь двигаться. Но и любое движение мысли рождает страх. О чем ни подумаю — все пугает меня. Болезни и увечья, голод и одиночество. Силы, злые силы, они — всюду. Я — жертва их. Я проклят! И не только Варварой и кем-то еще, хотя не могу назвать — кем, но и природой, самой природой проклят я, несчастный. Кажется мне, верю, что жил уже, и помню, чувствую боль от пыток и — смерти. Не единожды умирал, и непременно в муках. Что ждет меня теперь, когда-то, а может быть, завтра, или сейчас вот, через мгновение, войдет сюда кто-то, и не один, верно, а несколько их, безжалостных, без чувств и мыслей, — потащат меня куда-то — в помещение или в машину, а если в машину, то повезут еще в какое-то место, чтоб там, в стенах заброшенного дома, куда никто не заходит, истязать меня пытками, умерщвлять, не спеша выполняя свою работу. Некто, он появится там, окажется коварным и умным: он станет истязать меня изощренно, заглядывая в глаза: «Ну, как?» Было, я вспоминаю, что все это уже было, и он поймет, неспособный на что-то более жестокое, чем было уже в моих прошлых жизнях, когда я был и деревом, и собакой, и жабой, и оленем, и человеком, челове... чело... Я — был человеком.
Запираюсь в ванной. Буду мыться. Пускаю воду. Раздеваюсь. Смотрю на себя — взрослый. Неподавляемое возбуждение охватывает меня, вторгается. Да и охота ли с ним бороться? Зеркало — на умывальнике. Части тела в нем. Чье тело, мое? Не мое уже, раз там, в зеркале...
Озноб. Жар. Горю. Скольжу по грани между обыденностью и неизведанностью, тайной, зная, что голод мой утолен не будет ни сейчас, ни даже потом — никогда!