Книги

Остров

22
18
20
22
24
26
28
30

Ребята показались в проеме дверей, а через мгновение заполнили собой столовую. Кто-то делает вид, будто плюет в кружку, чтобы оставить ее за собой, кто-то скатывает из мякиша ядро, чтобы в кого-нибудь бросить, кто-то бережно высыпает солонку в кашу соседа. Быстро, как могут, уничтожают еду, а из глаз сыплются в жестяные миски искры. Ступни и ляжки трясутся в ритме юной жизни.

Ольга Матвеевна — в дверях. Она медсестра, и сегодня — сутки. Мальчиков влечет к ней. Они мечтают о ней. Краснота лифчика и синь трусов просвечивают сквозь розоватость (от тела под ним — тела!) халата. Июль — жарко. Ребятам хочется повалить Ольгу на зелень линолеума в коридоре. Что-то мальчишеское в ней — плечи, короткая стрижка, часто — в брюках. Мальчишкам хочется разорвать на ней халат и белье и зарыться лицом, а потом целовать, целовать. Они чувствуют, знают, что настанет время, когда они будут иметь женщину, а ночи, полные до безумия восторга оттого, что есть она — Оля, ночи, полные раскаяния, надежды и отчаяния, сократятся под прессом времени, как мехи аккордеона, и осядут на самое дно их биографии (как жемчуг?), оставив имя — Оля. Тогда они вспомнят ночь, когда кричали: «Никогда!» — кричали себе, кричали рукам своим, а бедра уже прожигал восторг — словно второе сердце, сжималось что-то между ног и на живот выбрасывалось семя. В тот миг тело их — как доспехи куколки остаются приклеенными к травинке — лежало недвижно, а душа, как бабочка, выпутывалась наружу и рассеивалась микронами пепла, спаленная желанием. Оля!

Солнцем маленьким — лампочка. Колпак Ольги Матвеевны касается колпачка лампы. Разложить лекарства и спать... Лекарства и спать... спать. В палате — бесцветность ночи. У окна светлячком — сигарета. Терпкий курит. Курит — под одеялом. Сейчас выглянул, чтобы опять скрыться. И вот уже — нет его. Только осторожный дым и запах.

В углу — скрип. «Не сдвигайте кровати», — Ольга... Лекарства и спать... спать.

Ноготь подымается. Ходит. Бормочет. «Кха-ких толка наград не вручал мнэ товарыш Ртютный!» — «Урод!» — Терпкий из-под одеяла. Тапком. Ноготь ложится.

В бесцветности ночи кто-то бесцветный переползает от кровати к кровати. Храп. Посвист. Шепот. Щелканье резинки. «Сеанс окончен», — кто-то кому-то.

Ночь.

— Господи! Верни мне... Что верни? Что? — Он не знал что и, внимательно почему-то осмотревшись, вновь уставился в ночь. — Верни мне душу мою, запутавшуюся в чужих оконных переплетах. Верни мне... Что верни? Что? — Он не стал осматриваться, продолжая вглядываться в ночь. — Верни мне меня, Господи! Верни мое детство! Я навсегда хочу уйти в мир его восторгов и тайн. — Он медленно перевел взгляд от окна к полу. — Отпусти меня, Господи!

Может быть, я действительно сумасшедший. С-умасшедший. А-Д-Ж-И-Й-С-У-Щ. Ш-У-С-М-Й-И-Е-Д-А. А-Д-Е-И-Й-М-С-У-Ш. Сумасшедший. Раз, два. Раз, два — три. Три, девять, одиннадцать — двадцать три. Сумасшедший. Ум. Не ум. Без ума. Сонька? Мама? Почему я? Серега? Соседи? Люди? Планета? Звери, рыбы, микробы, камни, воздух. А кто — нет? Где-то. Космос. Кто-то. Земля. Все — сумасшедшие. Я — нормальный? Не сумасшедший. Не сумасшедший. А если и вправду потерял разум. Любые движения. Все непроизвольно, неподвластно рассудку. Ничего не могу сделать. Фактически меня — нет. Вадима нет — есть сумасшедший, животное. А люди? Они подвластны себе? Что ж, все эти пьяницы? Гробят себя, потому что не сумасшедшие? А работяги? Чего ради? А шпана? Им ведь тоже в конце концов нож воткнут. Не думают? Не предполагают? А эти бабы, мажущиеся, наряжающие себя, — так украшают труп. Рыло свиньи, в ушах — серьги. Украшения — прекрасны, но на фоне их баба — совсем уж урод. Губы — помада. Ресницы — тушь. Веки — тени. Глаза — щелки, подбородки — горка подушек. Нормальная. Я — не сумасшедший. Нет. Нет. Я — все понимаю.

Пятнадцать. А будет еще двадцать. Когда это? Очень нескоро, кажется. Оставшееся до двадцати представляется гораздо более долгим, чем от нуля до пятнадцати. Почему? И еще. Вера такая, что нечто, то нечто, которым обогащаешься, которое приходит с возрастом, какое-то ощущение себя, придет не из отсчитанных лет, а из непрожитых еще. Откуда-то оттуда. Тоже забавно. Сегодня — день рождения. Мой. Пятнадцать лет.

Пятьдесят три дня ждал он эту ночь, чтобы вспомнить свое детство и к утру с ним проститься. Навсегда. Но пока он помнит, какой еще не наступившей, бесконечной кажется жизнь в младенчестве. Как не верится, что смерть — это действительно смерть, и сколько сил надо, дабы понять то, что люди не засыпают, а дохнут, как мухи, скрючив лапки, и через пару дней их зароют в землю, и хоть в деревянном ящике, но в нем таки появятся белые черви, слепые и беспомощные на вид, выгрызут покойнику глаза, язык и все, что доступно сожрать во мраке! Как трудно не поверить в то, что тетка прабабушки действительно распрощалась с жизнью после того, как на рынке испила сырой воды, пораженной холерными вибрионами. Как не сразу веришь в то, что у деда разорвалось сердце так же мгновенно, как отламываешь ты крыло жареной курице, когда он спасал попавшего в омут племянника и пошел на дно вместе с ребенком, а потом они выплыли где-то, и в их опустошенные глазницы светило солнце. Как веришь не сразу в то, что дядя твой умер от истощения в блокадном городе и, замороженный, лежал среди других трупов в сарае, мимо которого ты бежишь в школу, но вдруг оглядываешься и спрашиваешь себя: «Верю?»

Что сравнится с тем состоянием, когда исчезает время и в единый ряд выстраиваются все прожитые годы, все чувства и мысли, люди и события? Он одинаково помнит себя — двухлетним и день назад. Стоит протянуть руку — и можно прикоснуться к людям, которые присутствуют здесь, в этой пустой палате, куда положили его одного, потому что завтра — на выписку. Решетки на окнах — не препятствие для проникновения. Число их множится с каждым воспоминанием. Они теснятся и наслаиваются друг на друга, будто бесконечная колода карт.

Что сравнится со сладкой апрельской оторопью, нашедшей на него и на все живое, когда счастье, кажется, наступило для всех? Голуби завалились в лужи. Лениво капают глазками. Воробьи, раскачивая ветки, пьяно чирикают. Прохожие улыбаются (глупо, довольно), но с какой-то чистотой. Необычной. Все, глазами обозримое, предстает вдруг в предельной четкости своего изображения, свежести, омытости, несмотря на пыль и отсутствие дождя. Дом. Дерево. Асфальт. Все полно жизни, в которую проникаешь и впиваешься всем существом, принимая в то же время все это в себя. Наполняясь этим. Радость сочетания себя со всем миром не выразима словами, но, может быть, жестами — потряхиванием головы. Рук разведением. Нет. Все равно. Невыразимо. Близки тебе кусты, трава. Земля. Но что же? Что тебя объединяет с ними? Как выразить себя? Целовать их? Гладить?

В эту ночь, когда рука его сжимает холод оконной решетки, он вспоминает какие-то игрушки резиновые, которые морщатся от пожатия рук его, в местах сгиба обнаруживая фактуру как бы очень толстокожего зверя. Кусает их — вкуса нет. Только запах. Запах — на языке. Он вспоминает, насколько неодолимо желание разломать игрушку, выпотрошить немудреные внутренности, чтобы лишний раз убедиться, что не хранит она в себе никакой таинственной жизни.

Сейчас, пока еще можно помнить, он вспоминает Новый год. Все Осталовы готовятся к торжеству. Дядя Лева выстаивает очередь за елками: им, бабушке с тетей Настей и своей семье. Наборы украшений, которые неизменно теряют в составе от одного праздника до другого, покупаются новые. Елки устанавливает дядя Лева. Обрубленный хребет дерева становится в банку с водой, банка определяется внутрь перевернутого табурета; страховки — за трубу парового отопления в одном углу комнаты и за шкаф или буфет — в другом. Убранство елки — труд коллективный. Вид игрушек, каждая их них, — они не маячат в мозгу, но это не значит, что братья не помнят их. Каждая узнается, снова любится, вспоминается прошлое новогодие. Битые, но не до конца, — израненные ветераны — бережно вешаются в наиболее безопасные места.

Вечер. В комнате — никого. Дима — один. Конфеты на столе. Подходит. Ест. Перетасовывает, чтобы не стало заметно ущерба. Зачем? В комнате полумрак (детство почему-то вспоминается именно в полумраке — может быть, время впитывает его свет?). Бумажки и фольгу от конфет бережно разглаживает и складывает в жестяные банки из-под чая — это и валюта в играх, и доспехи рыцарей. Не только в их доме, но и во многих других собирают крышечки из-под молочных продуктов, фольгу от чайных, конфетных, всевозможных упаковок, коробочки из-под бульонных кубиков — все, что годится для пластилиновых человечков. Сколько раз открытая братьями книга обнаруживала в себе много лет хранимую, педантично разглаженную конфетную фольгу. Для них!

Помнить осталось совсем недолго, и ему является он — двухлетний. Комната. Тесно и не очень светло. Воздух напряжен волнением и тревогой. Вибрации распространяются от взрослых. Сильнее всего — от голов, слабее — от тела, а на уровне его сидячей позы щекочут, как ветерок. Дима — на горшке. Женщины ходят, пересекая друг другу пути, сталкиваются. Извиняются. Снова задевают друг друга. Подолы платьев шевелятся. Это — тоже ветерок. До него доносятся женские запахи, не заглушенные духами. Сестра с подругой собираются уходить. Мать не хочет этого — сестра хромает после полиомиелита, — беспокоится. Девушки уходят. Они идут на набережную. Смотреть реку. Диме кажется, что он с ними. Все ждут их невозможно долго. Радостные, девушки возвращаются. Вода уже на улицах. Наводнение.

Пятьдесят три дня ждал я — ждал. И вот — ночь. Завтра — свобода, день. Улица. Смогу, шагая, касаться домов и деревьев, бежать куда захочу. Смеяться. И — никого кругом. Никого... Никто не нужен.

Я был не человеком, а чем-то, его напоминавшим, когда попал сюда. Помню, как сыпали мне в молочный суп перец. Ел, чтобы не били.

Расческа. Нож, который мерещился мне, а это — расческа. Мещанинов и Школьников — где они? Прошла вечность.