Трудно понять, что делать с подобными карикатурными мутациями книги, которая с точки зрения автора и всей его аргументации является открыто антиэссенциалистской, скептичной в отношении любых категорий типа «Восток» или «Запад» и предельно осторожной –
Главная мысль этих рассуждений – то, что, как показал Вико, история делается людьми. И если борьба за контроль над территорией является частью этой истории, то и борьба за ее исторический и социальный смысл тоже. Задача ученого – не в том, чтобы отделить одну борьбу от другой, но, напротив, в том, чтобы соединить их, несмотря на всё различие между всепоглощающей материальностью одной и рафинированной идеальностью другой. Я попытался сделать это, продемонстрировав, что развитие и существование любой культуры требует наличия иного и конкурирующего с ней
Принятие этой в высшей степени текучей и исключительно разнообразной реальности затрудняет то, что большинство людей сопротивляются концепции, лежащей в ее основе: человеческая идентичность не только не есть нечто естественное, но, напротив, конструируется, а иногда и полностью изобретается. Неприятие и враждебность по отношению к книгам вроде «Ориентализма» (а после нее – к работам «Изобретение традиции»[1107] и «Черная Афина»[1108], [1109]) отчасти вызваны тем, что они подрывают наивную веру в некую бесспорную позитивность и неизменную историчность культуры, самости, национальной идентичности. Читать «Ориентализм» и считать, что он защищает ислам, можно только в том случае, если проигнорировать половину моих рассуждений, где я утверждаю (как и в последующей книге «Освещая ислам»), что даже то сообщество, к которому мы принадлежим от рождения, несвободно от этой гонки интерпретаций, и то, что на Западе видится возникновением ислама, возвратом к нему или его возрождением, в действительности является борьбой внутри мусульманских обществ за определение ислама. Ни один человек или институция, ни один авторитет не способен полностью контролировать это определение, а следовательно, и борьбу за него. Эпистемологическая ошибка фундаментализма состоит в предположении, что «фундаментальное» представляет собой внеисторическую категорию, не являющуюся предметом критического осмысления истинными верующими, которые, как предполагается, должны принимать ее на веру. Приверженцы восстановленной или, иначе говоря, возрожденной версии раннего ислама считают ориенталистов (вроде Салмана Рушди[1110]) опасными, поскольку они вмешиваются в эту версию, бросают на нее тень сомнения, выставляют ее мошеннической и лишенной божественной благодати. Для них достоинство моей книги было в том, что она указывала на опасную злонамеренность ориенталистов и таким образом вырвала ислам из их когтей.
Очень сомневаюсь, что я поступал таким образом, но такое мнение существует и этому есть две причины. Первая – нелегко жить смиренно и без страха после утверждения, что человеческая реальность постоянно создается и пересоздается, что всё стабильное постоянно находится под угрозой. В ответ на этот страх проявляются патриотизм, экстремальный ксенофобский национализм и откровенно отталкивающий шовинизм. Всем нам нужна какая-то почва под ногами, вопрос в том, насколько радикально и неизменно наше определение этой почвы. Я считаю, что в случае сущностного ислама или Востока эти образы – не более чем образы, и они существуют и поддерживаются в качестве таковых и сообществом правоверных мусульман, и (эта связь здесь существенна) сообществом ориенталистов. Моя критика того, что я назвал ориентализмом, не в том, что он изучает старые восточные языки, общества и народы, а в том, что как система мысли он подходит к неоднородной, динамичной и сложной человеческой реальности с некритически эссенциалистской позиции; это предполагает признание как устойчивости реальности Востока, так и признание неменьшей устойчивости Запада, наблюдающего за Востоком издалека и, так сказать, сверху. Эта ложная позиция скрывает исторические перемены. И, что еще важнее с моей точки зрения, она скрывает
Я имею в виду тот разительный контраст между сильной и слабой сторонами, который был очевиден с самых первых столкновений современной Европы с тем, что она называла Востоком. Продуманная торжественность и грандиозность «Описания Египта» Наполеона – массивные, стоящие в ряд тома, свидетельствующие о планомерных трудах целого корпуса
Другими словами, «Описание» и хроники аль-Джабарти не просто остаются нейтральной документацией вечного противостояния Запада и Востока: вместе они образуют исторический опыт, из которого исходят другие, и до которого также существовал другой опыт. Изучение исторической динамики подобных комбинаций опытов более востребовано, чем постоянное возвращение к стереотипам вроде «конфликта Востока и Запада» (East and West). Это одна из причин, почему «Ориентализм» был ошибочно воспринят как скрыто антизападная работа, и одна из причин, почему это прочтение (как любое прочтение, основанное на предполагаемой устойчивости бинарной оппозиции) в результате неоправданных действий и даже преднамеренных искажений, создаваемых задним числом, приводит к созданию образа невинно пострадавшего ислама.
Вторая причина, по которой оказалось так трудно принять антиэссенциализм моих аргументов, носит политический и идеологический характер. Я совершенно не предполагал ни того, что через год после публикации книги Иран станет ареной исключительной и далеко идущей исламской революции, ни того, что конфликт между Израилем и Палестиной примет такую жестокую и затяжную форму, начиная со вторжения в Ливан в 1982 году и закачивая
В таком бурном контексте судьба «Ориентализма» была одновременно и счастливой, и несчастной. Для тех представителей арабского и исламского мира, которые смотрели на вторжение Запада с тревогой и опасением, эта книга стала первым серьезным ответом Западу, который никогда на самом деле не слушал Восток и так никогда и не простил восточным людям их «восточность». Я припоминаю один из первых обзоров моей книги на арабском, в котором меня провозгласили поборником всего арабского, защитником униженных и оскорбленных, чья миссия – в том, чтобы призвать власти Запада к своего рода эпическому и романтическому
Не буду отрицать, что во время написания книги я
Тем не менее об «Ориентализме» всё чаще думали как о своего рода свидетельстве угнетенных – обездоленные всего мира отвечают, – чем как о мультикультуралистской критике власти, использующей знание для упрочения своего влияния. Таким образом, я как автор исполнял предписанную мне роль: саморепрезентации того, что прежде было подавлено и искажено в научных текстах дискурса, исторически обращенного не к народам Востока, а к Западу. Это важно и усиливает то ощущение постоянной борьбы недвижимых вечно разделенных идентичностей, которых в моей книге я пытался избегать, но парадоксальным образом предполагал и зависел от них. Похоже, ни один из числа тех ориенталистов, о ком шла речь в книге, никогда не предполагал, что его читателем может стать человек Востока. Дискурс ориентализма, его внутренняя связность и строгость методов были рассчитаны на читателя и потребителя в западных метрополиях. Это относится и к тем людям, которыми я искренне восхищаюсь, таким как Эдвард Лэйн или Гюстав Флобер, очарованными Египтом, и к надменным колониальным администраторам, таким как лорд Кромер, и к блестящим ученым, как Эрнест Ренан, и к аристократам, как Артур Бальфур, – все они относились со снисхождением и неприязнью к восточным народам, которыми правили и которые изучали. Должен признаться, я получил удовольствие, без приглашения прислушиваясь к различным мнениям внутри ориенталистского сообщества, и такое же удовольствие я получил, когда обнародовал свои находки среди европейцев и неевропейцев. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что это стало возможным потому, что я пересек имперскую разделительную линию «Восток – Запад» (East-West), влился в жизнь Запада и всё же сохранил органическую связь со своими родными местами. Повторюсь: это было преодоление барьера, а не его поддержание. Я верю, что «Ориентализм» как книга это отражает, особенно когда я говорю о гуманистическом исследовании как о стремлении выйти за рамки принудительных ограничений мысли, взяв курс на не подавляющий и неэссенциалистский тип исследования.
Подобные соображения на самом деле еще настоятельнее требуют от моей книги стать своего рода свидетельством ран и летописью страданий, рассказ о которых воспринимается как сильно запоздалый ответ Западу. Мне не по душе столь упрощенная характеристика работы, в которой – и здесь я не собираюсь проявлять ложную скромность – много нюансов и тонких различий в том, что касается разных людей, периодов и стилей ориентализма. Мой анализ меняет картину, усиливает различия и улучшает различение, отделяет периоды и авторов друг от друга, даже если всё это имеет отношение к ориентализму. Воспринимать мой анализ Шатобриана или Флобера, Бёртона или Лэйна одинаково, выводя всё тот же урезанный смысл банальной формулы «критика западной цивилизации», было бы, как мне кажется, одновременно и упрощением, и ошибкой. Но точно так же я думаю, что вполне оправданно считать некоторых авторитетных ориенталистов, например почти комичного в своем постоянстве Бернарда Льюиса, политически ангажированными и враждебно настроенными, хоть они и пытаются это замаскировать учтивостью и неубедительной имитацией научного исследования.
Мы снова возвращаемся к историческому и политическому контексту книги, и я не собираюсь утверждать, будто он не имеет отношения к ее содержанию. Одним из наиболее проницательных и тонко различающих моменты в сложившихся обстоятельствах стал обзор Басима Мусаллама[1112] (MERIP, 1979). Он начинает с сопоставления моей книги с более ранней демистификацией ориентализма ливанским ученым Михаилом Рустумом[1113] в 1895 году (
Рустум пишет, как свободный человек и как член свободного общества: сириец, говорящий по-арабски, гражданин всё еще независимого Османского государства… В отличие от Михаила Рустума, у Эдварда Саида нет общепризнанной идентичности, сам его
Мусаллам верно подмечает, что алжирец не написал бы такую в общем пессимистическую книгу, как моя, которая лишь в малой степени касается истории отношений Франции и Северной Африки (в особенности Франции и Алжира). Соглашаясь с общим впечатлением, что «Ориентализм» был написан исходя из вполне конкретной истории личной утраты и национальной дезинтеграции (всего за несколько лет до завершения «Ориентализма» Голда Меир[1114] сделала свое знаменитое и глубоко ориенталистское заявление о том, что нет такой нации, как палестинцы), хотелось бы добавить, что ни в этой книге, ни в двух последующих – «Палестинский вопрос» (1980) и «Освещая ислам» (1981) – я не намеревался лишь предлагать политическую программу восстановления идентичности и возрождения национализма. Конечно, в обеих последних книгах была сделана попытка дополнить то, что было упущено в «Ориентализме», а именно представление о том, каким альтернативный образ этих составляющих Востока – Палестины и ислама – может быть с моей персональной точки зрения.
Но во всех моих книгах основой выступала критика злорадствующего и некритичного национализма. Представленный мною образ ислама возникал не из напористых рассуждений и догматической ортодоксии, а на идее, что существуют различные интерпретации ислама как внутри, так и вне исламского мира, и они ведут равноправный диалог. Мой взгляд на Палестину, изначально сформулированный в «Палестинском вопросе», остается таким же и по сей день: я высказался по поводу легкомысленного нативизма и воинствующего милитаризма, присущего националистическому консенсусу; вместо этого я предложил критический взгляд на арабское окружение, историю Палестины и реалии Израиля с не оставляющим сомнений выводом, что только урегулирование на основе переговоров между двумя страдающими сообществами, арабами и евреями, позволит добиться передышки в этой бесконечной войне. (Следует отметить, что хотя моя книга о Палестине была удачно переведена на иврит в начале 1980-х годов небольшим израильским издательством «Мифрас», на арабский она не переведена и по сей день. Все интересовавшиеся моей книгой арабские издатели хотели, чтобы я изменил или убрал те разделы, где открыто критикуется тот или иной арабский режим (включая ООП[1115]), – запрос, который я неизменно отвергал.)
С сожалением приходится признать, что, несмотря на замечательный перевод Камаля Абу Диба, арабы в своем восприятии «Ориентализма» ухитряются игнорировать те части моей книги, в которых акцент сделан на то, чтобы остудить националистический пыл – который, как следует из моей критики ориентализма, я связываю с желанием господствовать и контролировать, столь характерным для империализма. Главное достижение тщательного перевода Абу Диба – почти полное отсутствие арабизированных западных выражений: специальные термины, такие как
Тем не менее ощущение противоборства между часто эмоционально определяемым арабским миром и еще более эмоционально переживаемым миром западным заслоняло тот факт, что «Ориентализм» должен был стать критическим исследованием, а не утверждением враждующих и безнадежно противоположных идентичностей. Кроме того, описанная мною на последних страницах книги ситуация, когда одна мощная дискурсивная система сохраняет гегемонию над другой, должна была стать приглашением к дебатам, способным подвигнуть арабских читателей и критиков решительнее заниматься ориенталистской системой. Меня укоряли как за то, что я не уделил достаточного внимания Марксу (те фрагменты в моей книге, которые догматичные критики в арабском мире и в Индии особенно выделяли, касались ориентализма самого Маркса), чье мышление, как было заявлено, оказалось выше его собственных очевидных предрассудков, так и за то, что я не ценю достижения ориентализма, Запада и так далее. Как и в случае с защитой ислама, обращение к марксизму или «Западу» как к единой целостной системе, насколько мне кажется, стало бы случаем использования одной ортодоксии для уничтожения другой.
Разница между арабскими и неарабскими откликами на «Ориентализм», мне кажется, – это явная демонстрация того, как десятилетия утрат, разочарований и отсутствия демократии сказались на интеллектуальной и культурной жизни в арабском регионе. Я представлял свою книгу частью существовавшего и прежде направления мысли, задачей которого было освободить интеллектуалов от оков систем, подобных ориентализму: я хотел, чтобы читатели использовали мою работу для собственных исследований, которые прольют свет на исторический опыт арабов и других народов. Это, несомненно, произошло в Европе, США, Австралии, Индии, странах Карибского бассейна, Ирландии, Латинской Америке и некоторых регионах Африки. Интересные исследования африканистских и индологических дискурсов, анализ истории подчиненных народов, переформатирование постколониальной антропологии, политологии, истории искусств, литературоведения, музыковедения, а кроме того, развитие феминистского дискурса и дискурса меньшинств – во всём этом, чему я рад и чем польщен, есть след влияния «Ориентализма». Это не относится к арабскому миру (насколько я могу об этом судить) – отчасти из-за того, что мой текст воспринимается, и справедливо, как европоцентристский, отчасти из-за того, что, как говорит Мусаллам, борьба за культурное выживание требует слишком многого; книги вроде моей воспринимаются скорее не как нечто полезное – с точки зрения продуктивности, – а как защитный жест за/против «Запада».
Среди американских и британских ученых – их самой взыскательной и строгой части – «Ориентализм», как и другие мои работы, подвергся нападками из-за его «остаточного» гуманизма, теоретической непоследовательности, неудовлетворительного или даже сентиментального подхода к этой теме. Я рад, что всё именно так! «Ориентализм» – вдохновенная и страстная книга, а не теоретический механизм. Еще никому не удалось убедительно доказать, что индивидуальное усилие не является на глубинном уровне и эксцентричным, и (в смысле Джерарда Мэнли Хопкинса[1116])
Я хотел бы завершить этот обзор критических преобразований «Ориентализма» упоминанием группы людей, которые, как и следовало ожидать, громче всех высказались о моей книге, – самих ориенталистов. Вовсе не они были моей