Забавно, но с политикой картина куда очевиднее, чем с литературой. Ну да, Лимонов написал 73 книги – почти по количеству прожитых лет. Среди них – роман, взорвавший пуританскую традицию русской литературы (с нажитыми на тот момент комплексами соцреализма), с которым, оказывается, знакомо даже дудь-поколение, как минимум с одной его сценой. Сотню-другую (да и третью, чего там) стихов, великих даже на золотом фоне русской поэзии. Их «великолепный, мускулистый стиль», как характеризовал сам автор, никогда не хворавший скромностью.
Мало? Ему всё мало.
Принципиально, на мой взгляд, другое. Лимонов перепрограммировал русскую литературу, задал ей свежую матрицу. Объясню на одном, ключевом и типологически близком примере.
Главный революционер в русской литературе – Рахметов из романа Николая Чернышевского «Что делать?». Образ универсальный и радиоактивный. Архетип.
…Прогрессивно мыслящие читатели захлебываются в недоумениях – и как такой нудный, скучный, дурно написанный (в Петропавловской крепости, между прочим написанный) роман гипнотически воздействовал на поколения лучших соотечественников? Смешно и нелепо. Ага, задайте этот смешной вопрос Владимиру, скажем, Ленину, который признавался: «Чернышевский меня глубоко перепахал».
Революция уже победила, а Рахметов оставался в топе. Да, время требовало новых героев-революционеров, но ничего убедительного не получалось: или пародийно-инфернальные байрониты (у практикующего Революцию прозаика Бориса Савинкова), или евангелизированные начинающие интеллигенты (Павел Власов из романа Горького «Мать»). Блестяще получился молодой революционер Павел Корчагин у Николая Островского, но это и был модернизированный Рахметов, и постель из гвоздей закономерно эволюционировала в инвалидную коляску.
Для Рахметова и Корчагина революция – это жесточайшее послушание, аскеза, полная самоотдача, доходящие до самоистязания. Революционные сверхчеловеки не имели права ни на что человеческое. Именно поэтому не само по себе революционное искусство, но житийно-героическое его направление так жестко табуировали гастрономию и эротику.
Литературное время шло, а образ довлел настолько мощный, что в него без труда помещался даже красный император Иосиф Сталин с его маршальским кителем и единственной парой сапог. В постель с гвоздями укладывали кубинских революционеров Фиделя и Че и нашего космического революционера Гагарина. Пока не явился Лимонов и всё это не отменил. Он не создавал образов революционеров, он сам им стал. Доказав, что между митингами, войнами и тюрьмами революционер может и должен иметь свое шампанское, устрицы, постель с резвящимися вакханками – и никаких гвоздей.
Ярче всего у писателя Лимонова получаются с одной стороны – радикальные практики и персонажи, с другой – чистые потоки белого вина, вереницы salmon steak`ков и горы бараньих отбивных. Всюду жизнь, революция – жизнь вдвойне, на скорости и градусе, если у предшественников она была служение и необходимость, у него стала еще – и прежде всего – праздником.
Сашу Тишина из романа Захара Прилепина «Санькя» миллионы читателей полюбили именно за это – за слишком и полнокровно человеческое в юном революционере. И таких Санек в русской литературе – и революции – будет еще обнадеживающе много.
Парадоксально при этом, что Рахметов никуда не исчез – и образ этот оказался вдохновенно интерпретированным у другого лучшего лимоновского ученика – прозаика Андрея Рубанова. Его истязающие себя ради служения химерам успеха и бизнеса банкиры и спортсмены, бизнесмены и продвинутые гангстеры, достигающие многого и обязательно ломающиеся, те же самые корчагины и рахметовы, часто с наганом в руке, вот только без главной идеи в башке. Но и они не безнадежны, поскольку у них есть дети-дуди. Иногда вспоминающие про Деда и устраивающие с ним абсурдистский диалог инопланетян, которые, впрочем, состоят друг с другом в каком-то странном межпланетном родстве. Дед и внуки, разницу в возрасте которым сформировала Эйнштейнова нелинейность космического времени.
Но в России даже она преодолима.
Александр Галич: эмиграция в народ[14]
Многие добавили бы – «диссидента». Однако из всех борцов с советской системой Галич был, пожалуй, самым беззаботным и обаятельным, «мечом Божиим» и большим политиком себя ни разу не мыслил – и, на сегодняшнее историческое послевкусие, вины его в крушении строя немного, а в разрушении державы – и того меньше.
Диссидентство состояло в том, что он любил Россию и не любил начальства, был задирист и высокомерен, бил горшки и гулял по буфетам, дружбу ценил выше службы и всю творческую жизнь то в фельетонном, то в мучительно-гамлетовском духе размышлял о феномене Иосифа Сталина. Букет вполне современный.
Галич куда больше, чем авторитетные коллеги по борьбе, прописан в сегодняшней повестке огромной страны. Водородная бомба и проспект А. Д. Сахарова – явления довольно абстрактные; масштабные идеи, архипелаги и колеса А. И. Солженицына, Галичева сверстника, тоже с трудом приложимы к нашей реальности. А вот мемы
Вообще, с Александром Аркадьевичем всё интересно – и через сто лет после рождения и через сорок с хвостиком – после гибели.
В последние годы регулярно приходится слышать, что Галич вновь становится актуален. Предполагается, видимо, его созвучие возродившейся романтике кухонного сопротивления. Но вот ведь в чем дело – набор его героических баллад («Летят утки», «Старательский вальсок», «Кадиш. Поэма о Януше Корчаке» и пр.) при жизни автора звучал круто диссидентски только с учетом контекста. Когда слился контекст, остались отличные гимны, скорее экзистенциальные, чем социальные:
которые обязательно уйдут в подростковый и юношеский оборот. Как это часто бывает с поэтической героикой, пережившей породившие ее исторические обстоятельства и пожелавшей остаться в вечности. Так стало с книжками Р. Л. Стивенсона, Аркадия Гайдара да и «Мастером и Маргаритой» Булгакова. Ряд длинный и почтенный. Чем меньше объяснять нашим детям о шотландских мятежниках, шпиономании 1930-х, рапповской критике и лагерных вертухаях – тем оно романтичнее и педагогичнее. Младший современник и коллега Галича, Владимир Высоцкий, пел в «Балладе о борьбе» (с «подлецом, палачом» в первую очередь):