Отрезвил бы его декабрь того же года, Беловежский преступный сговор, развал Союза де-юре. Как-то бы сразу, полагаю, многое ему стало понятно и со звереющими на окраинах национализмами, массами русских беженцев, реками пролившейся крови… Тогда избавились от последних иллюзий «свободы и демократии» люди в основном житейского, практического ума – рациональный работяга ВВ был как раз из их числа, при всем своем творческом горении.
Здесь еще, наверное, на первое место выходит даже не гражданское, а одно чисто человеческое его свойство: как всякий русский художник, к тому же тяжело пьющий, Высоцкий страдал по временам острыми приступами стыда и комплексом вины. Часть своей вины за всё, со страной произошедшее, он бы наверняка переживал болезненно и остро, его бы мучило похмелье перестроечно-августовской эйфории – да ему бы и не уставали напоминать о его «участии в развале державы» (мнимом, конечно) и друзья, и «друзья», и враги…
Поэтому его отношение к октябрю 1993-го предопределено – узурпацию, бойню в центре столицы (опять отношение к расколу народа и братоубийству), позорное «письмо 42-х» он никак принять не мог. Как говорит мой друг, режиссер Данила Дубшин:
Мало кто из осуждавших расстрел Белого дома в последующие годы возвращался в либеральный лагерь. Возможное участие Высоцкого в агитационных турах «за Ельцина» – страшный могильный сон, не имеющий отношения к реальности даже не по политическим, а по гигиеническим соображениям: к эстрадной пошлости он относился с труднообъяснимой преувеличенной брезгливостью – может, предполагал, на какую голубую луну скоро завоет эта золотая рота…
Можно с равной долей вероятности относиться к сюжету «Высоцкий в Голливуде» и «Высоцкий в нечерноземной заброшенной деревне» (купил дом и хозяйствует). Но, воля ваша, невозможно представить сюжет «Высоцкий справляет 60-летний юбилей в Доме приемов „Логоваза“» – опять же, не столько в силу политической, сколько исторической и физиологической, что ли, несовместимости.
А позицию Высоцкого – крепкого еще, трезвого и крутого нравом старика – по Крыму и Донбассу предсказать и вовсе нетрудно. В Крыму Высоцкий познакомился с Гагариным и написал один из своих шедевров – «Черные бушлаты», посвященный евпаторийскому десанту – «вежливым людям» Великой Отечественной —
Дар бесценный уцененный[12]
Стодвадцатилетние юбилеи этого года, может быть, куда интереснее круглых со всех сторон дат. Так, у Владимира Владимировича Набокова (22.04.1899 г.) получилось «стоять почти что рядом» с Лаврентием Павловичем Берией (29.03.1899 г.) – разошлись они меньше чем на месяц, а в астрологических координатах – всего на день.
Вообще-то, тут ничего удивительного: девятнадцатое столетие, в преддверии катаклизмов наступающего века, спешило массово производить солдат, щедро – поэтов и штучно – вождей еще не существующих государств. Разумнее, конечно, сопрягать Набокова с «поэтами» – Юрием Олешей (3.03.1899 г.) и Леонидом Леоновым (31.05.1899 г.) – все трое начинали со стихов, чтобы позже прославиться новаторской прозой, но что-то мешает отринуть маршала – общепризнанного монстра и спасителя мира от потенциальной ядерной катастрофы. Который набоковский даже не персонаж – Владимир Владимирович откровенно боялся фигур подобного масштаба и функционала, политику ненавидел (гибель отца, опыт жизни в гитлеровской Европе), однако в посмертных судьбах аполитичного писателя и могущественного государственного деятеля смутно просматривается какая-то тревожащая ассонансная рифма. Хотя бы в том, что ценны они, один – матери- истории, другой – супруге-литературе, оказались не магистральными своими поприщами.
Оставим пока рискованную аналогию и не без удивления констатируем, что предстоящий юбилей, скорее всего, будет поводом вспоминать Набокова, много и однообразно умиляться; литературные управдомы вновь переквалифицируются в снобов и эстетов… Однако всё это никак не вернет прозаика в актуальный контекст. Последним крупным поводом, в связи с которым знаково упомянули Набокова, был выход в ЖЗЛ великолепной биографии Валентина Катаева «Погоня за вечной весной», авторства Сергея Шаргунова. Сергей тонко отмечает, насколько Катаев и Набоков – художники соприродные и как судьба каждого – литературная и человеческая – категорически зависела от местонахождения относительно государственных границ СССР. Определяющим родство стал общий литературный отец. Шаргунов:
Интересно, кстати, сравнить оммажи учеников непобежденному учителю. Катаев написал о Бунине одну из лучших своих мовистских повестей – «Траву забвения», полную щемящей (не щенячьей) нежности и благодарности к Ивану Алексеевичу, Набоков, хоть и признавался в любви в частном письме Бунину еще в 1921 году, в «Других берегах» изображает совместный обед с нобелиатом дюжину лет спустя. Эпизод насквозь ироничен – но поскольку по собственному поводу Набоков иронии не допускал (
Бунину, впрочем, на фоне других литературных современников, возникающих в «Других берегах», еще повезло – вскользь сказано о творчестве: «Его болезненно занимали текучесть времени, старость, смерть» – не так уж мало, если учесть, что остальным достались неискренние и запоздалые, в полстроки, извинения (Борис Поплавский), упоминания о худых ногах (Ходасевич) и шахматные сравнения (Ремизов).
Вообще, стилистическую изощренность и тематическое новаторство Набокова слишком долго рассматривали в отрыве не только от Бунина, но и других русских предшественников. Через сбитый прицел. Всё больше джойсы и прусты, мало что здесь объясняющие, но как бы постулирующие восхищение и ничего кроме. А вот взять хоть Александра Ивановича Куприна – такого, казалось, реалиста (не критического даже, а репортажного, с подразумеваемой предельной функциональностью языка). Мне уже приходилось говорить, что именно у Куприна есть все технологические приемы орнаментально-сказовой прозы, знаменитых стилистов 1920-х.
Сравните:
Кстати, там же, в «Штабс-капитане Рыбникове», имеется и
А в купринской «Реке жизни» помещаются, не толкаясь локтями, Паустовский и поздний, мовистский, Валентин Катаев. Там же первый (если не считать криминальной сцены из «Бесов») нимфеточный, лолитный сюжет в русской прозе. Купринская Алечка старше Долорес Гейз на год, но так ведь и «Река жизни» написана почти на полвека раньше «Лолиты».
Конечно, это не вина, а беда Набокова – что пришел он в качестве не просто запретного плода, внезапно разрешенного (и очень может быть, на короткое время). Пришел как «дюфсыт» из монолога Аркадия Райкина, авторства Жванецкого, да еще в импортной упаковке, и, как объясняли знающие люди, известнейшим брендом вроде Луи Виттона или Лагерфельда. Дизайнерской фишкой модного сезона.
Впрочем, было бы ошибкой признать, что о Набокове у нас ничего не знали до публикаторского бума поздней гласности (нет сомнений, что советская власть осторожно бы его, ограниченными тиражами, разрешила, но карму Владимиру Владимировичу отягощала «Лолита», как Гумилеву – антисоветский заговор). В 1970-е его уже вовсю читала столичная выездная интеллигенция; Сергей Чупринин вспоминает, что на семинарах молодых критиков, в начале того же десятилетия, приглашенный в качестве мэтра и ментора Валентин Катаев (который у нас здесь выходит набоковским не спутником даже, а сталкером) громко называл его русским писателем номер один. Сергей Боровиков добавляет: и Василия Аксенова, и в этом тоже определенный знак – читать обоих в России перестали примерно в одно время…