Книги

Об Солженицына. Заметки о стране и литературе

22
18
20
22
24
26
28
30

Однако вот и вовсе поразительное свидетельство: в «Подростке Савенко» есть эпизод, когда девушка Ася рекомендует юному Эду русского писателя Набокова. Роман «Дар». Тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год на харьковском дворе! Промышленно-криминально- окраинный поселок Салтовка…

…Случилась та самая банальность, которую так ненавидел Владимир Владимирович – мода, выбросившая его на те самые другие берега, неизбежно схлынула. Однако это полбеды: проблема оказалась глубже. В Россию вернулся не столько писатель, сколько образ, а потом и символ – ролевая модель, старший пионервожатый будущих хипстерских отрядов. Тем не менее его романы прочитали (уж русские-то в обязательном порядке, но и американские профессорские читывали), его восприняли и освоили: сколько километров в те модные сезоны (да и позже) было написано под Набокова, с героями, парящими в воздусях снобизма, завитушками и конфузливой эротикой… Казалось, что иных направлений, кроме сей парфюмерии, в словесности не осталось – имена авторов-имитаторов были весьма в то время на слуху – ну и где теперь весь этот пестрый скарб?

Безусловно, есть Виктор Пелевин, чьи биографы Сергей Полотовский и Роман Казак называют Набокова «главным писателем пелевинского иконостаса». Красный угол подразумевает прямое влияние: мотивируя близость своего героя Набокову, Полотовский – Казак вспоминают пассаж из «Чапаева и Пустоты», якобы восходящий к «Камере обскура». Речь о взаимодействии солнечного луча, стекла графина и платья Анны-пулеметчицы – таким вещам и без Набокова легко научиться. Но бывало и ранее, тут биографы прямо подсюсюкивают: «сначала приветы любимому автору Пелевин посылал осторожно, исподтишка». Приветом самым что ни на есть прямым была «Жизнь насекомых» – самим фактом постмодернистской энтомологии. В «Чапаеве» напрямую упомянут «Вовка из Тенишевского». Однако ни о какой стилистической и тематической близости речи идти не может – в «Чапаеве и Пустоте», как мне уже приходилось говорить, куда больше от «Окаянных дней» Бунина и примыкающего корпуса мемуарных поливов – вплоть до прямых заимствований.

Набоковская струя заметна у Евгения Водолазкина – особенно на уровне стиля и языковых экспериментов, в лабораторном, но талантливом «Лавре». Куда более вялый и надуманный «Авиатор» вырос из набоковской энтомологии – сравнения самолета и бабочки/стрекозы; эротическая линия романа, при всей внешней благопристойности, душно отдает гумбертовской криминальной страстью. Да и герой весьма напоминает Цинцинната Ц., получившего, вслед за приглашением на соловецкую казнь, флайер, дающий право на воскрешение… Римейк не самый убедительный. Наконец, свежий роман Водолазкина «Брисбен», где Владимир Владимирович разжижен и вовсе до состояния superlight на фоне традиционно-набоковского космополитизма, диалога культур (регулярно срывающегося в стендап-монолог) и ностальгии. А некий переизбыток сахара и давление на слезные железы убедительно демонстрируют тупиковость пути.

Впрочем, где Владимир Владимирович был освоен, виделось, всерьез и надолго – так это в глянцевой журналистике. Стиль, при сохранении многих интонационных и звуковых примет, инкарнировал в стилёк; на гламурных полянах поспела и воцарилась «ананасная земляника» – та самая, диковинный плод из «Других берегов». Эффект мыльной пены во рту гарантировался, однако колумбы потребительских материков продолжали самозабвенно пускать радужные пузыри. Впрочем, в силу известного набора причин, прошло и это. Сегодня названия глянцевых проектов можно перечислять в одном ряду с подражателями Набокова в прозе – и надо сказать, первых запомнилось больше.

3

Лет десять тому назад с литературой и самим образом Владимира Владимировича случилось аналогичное тому, чего так истерично боялся Гумберт Гумберт – Лолита превратилась в обычную (курсив мой – А. К.) красивую женщину…

Но талант и адепт русской литературы повторяет лучшее из свойств русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного – когда гонят в дверь, он победительно проникает в окно. Перечитывая любимый когда-то роман «Дар», я обнаружил, что меня давно не волнует техника кодирования автобиографии (все набоковские герои его «русских» романов несут в себе отпечаток личности автора, но Федор Константинович Годунов-Чердынцев – прямой зеркальный двойник) и не стыдливая апология интеллигентского ницшеанства. А волнует меня разночинец и философ, революционер и каторжанин Николай Гаврилович Чернышевский – герой самостоятельного памфлета, ставшего знаменитой четвертой главой романа «Дар». Я, естественно, не про хорошо известное содержание памфлета – злоязычие Набокова, равно как заявленный набор претензий к Чернышевскому – надуманных и оправданных, от идеологии до семейной жизни (но отметим уважение Владимира Владимировича к сильному противнику, да и просто человеческое сочувствие – когда он доходит до гражданской казни и всего последующего, тон меняется и становится едва ли не торжественным). Глава о Чернышевском на общем фоне поражает особой энергетикой, это радиоактивное ядро романа – и по мере удаления от него словесная ткань твердеет и застывает, несмотря на попытки оживить роман полифонией, стихами и двусмысленным хеппи-эндом. Монологичному Набокову нужен оппонент, это его «включает», однако куда важнее магия присутствия рядом героя и мученика литературы.

На сегодняшний вкус, «Жизнь Чернышевского» – идеальный сценарий полного метра, а то и сериала – жаль, что «Дар» никак не попадает на глаза режиссерам и продюсерам. Кинематографическая плотность деталей, особый покадровый ритм, взгляд как будто через самую четкую оптику. Очень надеюсь вскорости прочитать в культурной хронике, что продюсер такой-то утвердил бюджет «Чернышевского», а режиссер имярек завершает кастинг…

Распространенное заблуждение: полагать, будто Пушкин – это «наше всё», а в мире известность Александра Сергеевича нишевая и локальная. Так действительно было – до того, как Набоков проделал титаническую работу по переводу и подробнейшему разбору «Евгения Онегина» (два тома комментариев) – останавливаться сейчас на этих его трудах нет никакой возможности, да и кто я такой, в конце концов. Отмечу лишь, что исключительно благодаря Набокову в англоязычном мире Пушкин занял подобающее ему место в ряду мировых титанов литературы.

4

Эссе «Николай Гоголь» написано в военные 19421944 годы (Набоков в тексте приветствует победы русского оружия), в Штатах, а в СССР впервые увидело свет в № 4 «Нового мира» за 1987 год – едва ли не первая официальная публикация на Родине. Годы только добавили тексту крепости и – парадоксально – новизны; русскому читателю Набоков открыл Николая Гоголя как писателя мистического и совершенно инфернального, видевшего Россию насквозь и вглубь по меньшей мере в четырех ее измерениях. Согласно Владимиру Владимировичу, Гоголь – никакой не социальный реалист и обличитель национальных пороков и нравов, но визионер и медиум, наследник Данте и предшественник Даниила Андреева (знал ли Набоков про автора «Розы Мира»?). И ведь как это написано – профессор и шахматист, рассказывая о художнике, глубоко его волнующем и тревожащем, уходит в крутые метафизические виражи; мощь, поэтический напор при изощренной игре ума – Набоков подчеркивает, что для него подлинный Гоголь только в трех вещах: «Ревизоре», «Мертвых душах» и «Шинели». Остальное: веселую этнику «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Миргород» с «Тарасом Бульбой» (опытом ни много ни мало «Илиады» на русском языке), кошмарными пророчествами «Вия»; «Арабески» с «Портретом» и «Записками сумасшедшего» он проскакивает на скорости, отзываясь вполне пренебрежительно. Снисходительных оговорок, впрочем, удостаиваются «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» и «Нос».

Однако и аргументация Набокова в его – и гоголевской («Это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного. Но по прочтении Гоголя глаза могут гоголизироваться, и человеку порой удается видеть обрывки его мира в самых неожиданных местах») системе координат совершенно безупречна.

«Искусство Гоголя, открывшееся нам в „Шинели“, показывает, что параллельные линии могут не только встретиться, но могут извиваться и перепутываться самым причудливым образом, как колеблются, изгибаясь при малейшей ряби, две колонны, отраженные в воде. Гений Гоголя – это и есть та самая рябь на воде; дважды два будет пять, если не квадратный корень из пяти, и в мире Гоголя все это происходит естественно, там ни нашей рассудочной математики, ни всех наших псевдофизических конвенций с самим собой, если говорить серьезно, не существует».

Гоголевские штудии огромны, интерпретации многообразны – от эзотерических до попросту фантастических и безумных концепций, и интереснее всего работали как раз писатели – Василий Розанов, Андрей Синявский (Абрам Терц), из наших современников – Дмитрий Быков… Владимир Владимирович, однако, и на мой взгляд, превосходит всех глубиной и блеском, вот где настоящая работа для его отточенного стиля, когда стиль этот превращается в стилет, а то и скальпель, способный вскрывать совершенно нематериальные сущности.

Если в своей прозе Набоков – великолепен, умен, элегантен (но и предсказуем и однообразен), то в литературоведческой эссеистике – по-настоящему велик, и эманация этого величия сопровождает не только его героев Гоголя и Чернышевского, но и всю русскую литературу, излучение это ровное и постоянное, модой и политикой не определяемое. Налицо и трансформация образа: вместо аристократа и сноба перед нами высококвалифицированный работяга литературы, мастер с умными руками и легкой головой.

5

Хронологического набоковского соседа – Лаврентия Берию – тревожить больше не будем: о некоторых причудах посмертных судеб было сказано в самом начале.

Лимонов в постели с гвоздями[13]

Радикальной интеллигенции из числа поклонников Эдуарда Лимонова не стоит высокомерно третировать Юрия Дудя. Про него, разумеется, всё понятно, однако, как говорил наш национальный драматург, «для таких случаев Робинзоны-то и нужны».

Дудь, то ли в погоне за вечным хайпом, то ли – конспирологическая версия – следуя чьей-то авторитетной и настоятельной рекомендации, пригласил на эфир старого революционера и живого классика литературы. И тем самым в очередной раз Эдуарда Вениаминовича актуализировал в переломный для русской жизни момент. Признаем подобный факт, не жеманясь, – даже такие явления, как Лимонов, нуждаются в информационном разогреве посредством горячих технологий.

Юрий Дудь сменил имидж пытливого тусовщика на образ боксера-фрика; непропорционально большая голова вкупе с неизменным оскалом зубов и хаотичными движениями рук прямо-таки провоцируют соперников устроить клоуну мясорубку. Ни у кого, однако, не выходило, зато в процессе возникали свежие смыслы и неизбывные тени – например, мертвый Березовский в диалоге с неопрятно стареющим хулиганом Доренко.

Так и здесь Дудь, естественно, сам того не желая, перепрыгнул и вовсе на несвойственное ему поле и поставил перед нами вполне национального масштаба вопрос о количестве и качестве сделанного Лимоновым.