Другие же части тела,
Служившие ему как бы костями,
Раздали всем, кто присутствовал.
Каждый год они ели это (тело).
Когда делили его промеж себя
Тело бога, из теста слепленное,
то доставалось всем по маленькому кусочку.
Молодые воины ели
И говорили, что едят бога,
а те, кто съедали его, звались «богохранителями»[484].
341 Идея божественного тела, его жертвоприношение в присутствии верховного жреца, которому представал сам бог, что-то ему говоривший, пронзание копьем и смерть бога, последующее ритуальное расчленение и поедание (communio) божественного тела по маленьким кусочкам — такие параллели просто невозможно пропустить, и они заставили испанских священников в те времена изрядно призадуматься.
342 В митраизме — религии, возникшей незадолго до христианства, — обнаруживается особая жертвенная символика, которой, должно быть, соответствовал свой ритуал — увы, ныне известный нам лишь по отрывочным надписям и изображениям на памятниках. В ритуале происходил transitus (переход в мир иной): Митра нес на себе быка, и жертвоприношение последнего обеспечивало плодородие следующего года; распространенное изображение жертвенного акта обрамлялось фигурами двух дадофоров (спутников и соратников), один из которых держал факел прямо, а другой — пламенем вниз; еще упоминалась трапеза, во время которой на стол клали помеченные крестом хлебцы; удалось найти колокольчики, по всей видимости, служившие той же цели (или близкой к ней), что и колокольцы на мессе. По своему содержанию митраистская жертва — это самопожертвование, ибо бык, воплощающий собой мироздание, первоначально считался тождественным Митре. Не исключено, что именно, этим можно объяснить искаженное мукой выражение лица тавроктона[485], напоминающее выражение лица Распятого на картине Гвидо Рени. Митраистский transitus как мотив соответствует Крестному пути Христа, а трансформация жертвенного животного равнозначна воскрешению христианского Бога в пище и питье. Представление о жертвенном акте, то есть тавроктонии, сходно с картиной распятия Христа между двумя разбойниками, один из которых возносится на небеса, а другой отправляется в преисподнюю.
343 Пускай митраистский культ — лишь одна из множества разнообразных параллелей к христианскому таинству, которые можно почерпнуть из культовых легенд и обрядов, связанных с различными ближневосточными божествами, которые умирали во цвете лет, оплакивались и воскресали, но этих немногих замечаний должно быть вполне достаточно. Любой человек, сколько-нибудь знакомый с этими религиями, ничуть не усомнится в наличии глубокого родства между этими символическими типами и идеями[486]. На заре христианства и во времена ранней церкви язычество было насыщено подобными представлениями и философскими спекуляциями, от них отталкивавшимися; таковы были основания для развития мышления и визионерства гностической философии.
Б. Видения Зосимы
344 Характерным представителем гностической школы можно считать Зосиму Панополитанского, натурфилософа и алхимика III столетия нашей эры, сочинения которого сохранились, пусть и в поврежденном виде, в фундаментальном алхимическом своде Codex Marcianus. Они были напечатаны Марселеном Бертло в его «Collection des anciens alchimistes grecs» (1887). В различных местах своих трактатов[487] Зосима излагал содержание нескольких видений; скорее всего, перед нами варианты одного и того же сновидения[488]. Безусловно, Зосима был гностиком-язычником — точнее, как следует из знаменитого отрывка о кратире[489], — поклонником Поймандра, следовательно, герметистом. Конечно, алхимическая литература изобилует иносказаниями, но лично я поостерегся бы причислять к ним пересказ сновидений Зосимы. Всякий, кому знаком язык алхимии, без труда опознает в этих иносказаниях лишь аллегории распространенных знаний. Как правило, мы легко различаем за театральными масками аллегорических фигур и действий те субстанции и процедуры, которые умышленно и нарочито пытались затемнить. Ничего подобного в видениях Зосимы нет. Поначалу даже отчасти удивляют алхимические толкования, которые приводит сам Зосима, утверждая, что сновидение и все многокрасочное действо вокруг него попросту иллюстрируют способ изготовления «божественной воды». Далее, всякое иносказание есть замкнутое в себе целое, тогда как наше видение, подобно подлинному сну, множит, расширяет и уточняет одну и ту же тему. Насколько вообще можно судить о природе этих видений, мне кажется правдоподобным, что уже в оригинальном тексте некие плоды творческих размышлений объединились вокруг ядра некоего исходного сновидения и тесно с ним переплелись. О том, что указанные размышления действительно имели место, мы догадываемся по фрагментам, сопровождающим видения в качестве комментариев. Из опыта нам известно, что подобные размышления нередко бывают яркими и живописными, как если бы сон продолжался наяву, на более близком к сознанию уровне. Руланд в своем «Лексиконе алхимии», изданном в 1612 году во Франкфурте, определял размышления, которые, как известно, играли в алхимии значимую роль, как «colloquium internum cum aliquo alio, qui tamen non videtur» («внутреннюю беседу с кем-то другим, коего, однако же, не видно»), — то есть с Богом, с самим собой или же с proprio angelo bono, собственным добрым ангелом[490]. Последний же — не что иное, как смягченная и назойливая форма паредра (заместителя), spiritus familiaris (духа-фамильяра, подручного духа) древней алхимии — духа, часто выступавшего как демон той или иной планеты; его заклинали и призывали посредством магии. Едва ли можно сомневаться в том, что в основе подобных магических практик изначально лежали подлинные визионерские впечатления. В конечном счете видение — это сон, прорвавшийся в явь. По многочисленным свидетельствам, датируемым разными эпохами, мы знаем, что алхимиков в ходе их творческих изысканий посещали видения самого разного рода[491], а иногда даже возникала угроза впасть в безумие[492]. Посему видения Зосимы вовсе не стоят особняком среди алхимических переживаний и вполне обыденны в этом отношении; а вот в содержательном выражении это, пожалуй, одно из наиболее значительных автобиографических свидетельств, оставленных нам алхимиками.
345 Приведу ниже содержание первого видения, которое исчерпывающим образом было рассмотрено в другой работе[493].
«Сказав сие, я уснул и узрел во сне жреца, жертву приносящего, что стоял предо мною на высоком алтаре, подобном чаше. Полтора десятка ступеней вели наверх к алтарю. Там стоял жрец, и некий голос с высот рек: „Се, свершил я нисхождение по пятнадцати ступеням тьмы и свершил я восхождение по пятнадцати ступеням света. Обновляет же меня жертвоприносящий жрец, ибо плотность тела отбросил он, и был я принудительно освящен, а ныне в совершенстве предстал как дух“. Внемля гласу того, кто стоял на алтаре, я задал ему вопрос, желая узнать, кто он. Он же ответствовал мне голосом прекрасным и такими словами: „Я Ион, жрец святилищ сокровеннейших, коий подвергает себя казни невыносимой. Ибо явился некто на рассвете в спешке великой и одолел меня, мечом пронзил и на части разрубил, но так, что сохранился состав согласия моего. Содрал он кожу с головы моей своим мечом, коим владел умело, и опять сложил кости с кусками плоти, и сожигал огнем из руки своей, доколе я не научился, переменяя тело, быть духом. Вот это и есть моя казнь невыносимая“. Не успел он договорить (а я силой убеждал его держать предо мною речь), как налились вдруг его глаза кровью, и изблевал он собственную плоть, и увидел я, как превратился он в какого-то крохотного человечка[494], утратив часть самого себя, и разодрал свою плоть собственными зубами, и погрузился в самого себя».
346 В этих видениях иерей (жрец) предстает в разных обличьях. Первоначально он разделяется на иерея и иерурга (кому вверено исполнение жертвоприношения). Но далее две эти фигуры сливаются в одну, поскольку обоим уготована общая участь. Жрец добровольно подвергает себя казни, которая должна его преобразить. Но также он приносится в жертву собой-жертвователем: его пронзают или обезглавливают мечом и ритуально расчленяют[495]. Δείπνον здесь состоит в том, что он разрывает самого себя зубами и пожирает, а θυσία проявляется в сжигании жертвенной плоти на алтаре.
347 Он иерей постольку, поскольку руководит всем ритуалом жертвоприношения, а также управляет людьми, которые преображаются в ходе θυσία. Сам он называет себя повелителем духов (Waechter der Geister). Также он ведом как «медный человек» и ξυρουργός (цирюльник). Упоминание о «медном» или «свинцовом» человеке указывает на связь с духами металлов, или планетарными духами, которые тоже принимают участие в жертвенной драме. Нетрудно догадаться, что здесь подразумеваются πάρεδροι, призываемые магическими заклинаниями, о чем свидетельствует замечание самого Зосимы, который, напомню, «силой принуждал» жреца продолжать беседу. Планетарные духи — это старые олимпийские боги, окончательно «изгнанные» лишь в восемнадцатом столетии от Рождества Христова: они превратились в «духов металлов», или, скорее, приняли новое обличье: ведь именно тогда, благодаря французскому Просвещению, вновь открыто заявило о себе язычество.
348 Некоторое удивление вызывает слово «цирюльник», поскольку никто как будто не рассуждает о бритье или стрижке; правда, в видениях упоминается скальпирование, и в нашем контексте оно должно быть напрямую связано с античными ритуалами свежевания и их магическим значением[496]. Можно указать, для примера, на заживо освежеванного Марсия[497], который выступает очевидной параллелью сыну и возлюбленному Кибелы, Аттису, умирающему и воскресающему божеству. В одном древнегреческом обряде из Аттики, призванном обеспечить плодородие, предназначенного в жертву быка свежевали, а шкуру набивали соломой и ставили затем в поле. Геродот (IV, 60–62) перечисляет скифские обряды свежевания, особо отмечая скальпирование (64). Вообще, свежевание обозначает трансформацию от худшего состояния к лучшему, следовательно, служит обновлению и возрождению. Лучшие тому примеры можно найти в верованиях древней Мексики. Скажем, для обновления богини луны майя обезглавливали молодую женщину и сдирали с нее кожу, а далее закутывали в эту кожу молодого воина, который изображал восставшую заново богиню. Прообразом этого обновления выступает линька змей, ежегодно сбрасывающих свою старую кожу. В нашем случае кожа снимается только с головы: это, скорее всего, объясняется лежащим в основании видения стремлением к духовному преображению. Бритье головы с давних пор связывалось с освящением, то есть с духовным превращением или инициацией. Жрецы Исиды брились наголо, а монашеская тонзура, как известно, в ходу и сегодня. Понимание бритья как «симптома» преображения возможно объяснить древним представлением, будто преображенный человек (неофит, quasimodogenitus — как новорожденный) подобен новорожденному ребенку, чья головка лишена волос. В одном первобытном мифе герой теряет все волосы из-за инкубации — пребывания во чреве морского чудовища, внутри которого царил зной (поистине «чудовищный»)[498]. Обычай выбривать тонзуру, восходящий к этим древним представлениям, предполагает, разумеется, наличие цирюльников, помогавших в подготовке к обрядам[499]. Любопытно натолкнуться на упоминание о цирюльнике в знаменитой «мистерии» — «Химической свадьбе»[500] (1616): герой вступает в некий таинственный замок и подвергается нападению со стороны незримых брадобреев, которые выбривают ему нечто вроде тонзуры[501]. Тут, как мы видим, бритье снова сопровождает инициацию и процесс преображения[502].