— Вы помните, какую Горький носил в молодости причёску?
Сиренко пожал плечами.
— Ну, как же! — удивился Потапчук. — Длинные такие, поэтические волосы были у него. Почти на всех его книжках этот портрет есть — молодой буревестник. Местный наш скульптор и выбрал этот портрет. В белом исполнении — получилось прекрасно! А секретарь, говорят, и ляпнул ему: "Ф тибя, той… не Горький, а битл косматый! Мы ж тут с молодёжью боремся, з ихнимы космамы, а ты — Горького косматым исделал! — очень точно передразнил Потапчук Хозяина. — Усю пропаганду нам спортил. С кого они пример будут брать?!" В общем, приказал скульптору, чтобы обрубил Горькому волосы.
— Да вы что?! — изумился Сиренко.
— Вас это удивляет? — Потапчук серьёзно и печально посмотрел на поэта. — Об этом уже весь Советский Союз знает! Во всех городах. Досадно только — принимают за анекдот.
— И чем же всё кончилось? — напомнил Сиренко, закуривая и улыбаясь. О самодурстве и "характере" Хозяина он уже знал.
— Чем? Скульптор наотрез отказался, разобиделся и ушёл. Кто же всерьёз может воспринять такое? Ну, а эти, обкомовские, поручили исполнить приказ какому-то парикмахеру. Ему будто бы слесарь из ЖЭКа ночью помогал. Парикмахер показывал, где и сколько рубить, а тот — зубилом…
Сами понимаете, что из этого могло выйти. Испортили писателю голову. Ночью всё делали, чтобы не видел никто. Зато утром ахнул весь город, увидев "подстриженного" Горького. Кто смеялся, кто плакал. 3 дня стоял этот поруганный памятник. А потом до самодура дошло — в принципе-то он далеко не дурак — приказал убрать, — закончил Потапчук и тягостно замолчал.
— А может, оно и к лучшему? — неожиданно сказал поэт.
— Что к лучшему? — удивился Потапчук.
— Какая это партия! Одно название: коммунисты. Теперь хоть доверять нам будут люди…
— Может, оно и так, — согласился Потапчук. Лицо его почернело, состарилось.
— Живут же 200 миллионов без этих билетов и ничего? — продолжал Сиренко. Он быстро хмелел, язва его от водки на время утихла, и ему стало легко и свободно, будто от тяжёлой ноши избавился — всё плохое уже кончилось, позади. Но, Боже, какой позор: Горького!.. Какое тупое повиновение свинству.
А потом у них первый хмель прошёл, и они сидели молча, притихшие. Каждый о своём думал. Потапчук о том, что теперь, видимо, его уволят с работы. Куда устраиваться с такой биографией? Кто примет? Вот и выходит, что убеждения, не согласованные с официальными установками, лишают человека куска хлеба, а значит, и возможности жить.
"Самое демократическое государство в мире!" — с горечью вспомнил он партийную трепотню и допил водку, которая показалась ему ещё горше отведанной "демократии".
О том же думал и Сиренко: "Куда теперь? Как жить? Двое детей на руках. Жена, правда, работает, да что её заработок — 80 рублей! На них умереть не умрёшь, но и жить не захочется. Вот система! А вечно тычут пальцем в американцев — у них свинство, не у нас. Нет, братцы, народ, который отвык отстаивать свои права коллективно, становится трусливым и терпеливым, как раб. Только забастовки могут сплотить нас воедино и сделать решительными. — Подумал, и испугался, по-плохому, изнутри. — Какие уж там забастовки, если самому даже подумать страшно о таком. Мы не нация, население…"
Мимо павильона прошёл агроном Овчаренко — куда-то ошарашено торопился. Они окликнули его. Он обернулся, подошёл к деревянному барьерчику, отделявшему павильон от парка, как граница, за которой сидели крамольники.
— Строгу догану влипылы! — радостно сообщил он.
— Садитесь с нами, — предложил Потапчук. — Возьмём сейчас ещё…
— Ни! — отшатнулся Овчаренко, как от зачумлённых, и оглянулся на капитолий обкома вверху. — Звиняйте, хлопци, спешу. Жинка у гостинице ждёт, — соврал он для верности, и, не прощаясь, пошёл в свой социализм.