Фильм, в котором звучала музыка его друга Жоржа Орика, был путешествием по бессознательному поэта. На афише представлены самые необычные персонажи: Ли Миллер, знаменитая манекенщица, муза Мена Рея, чернокожий танцовщик Фераль Бенга, американский травести Барбет в вечернем платье от Шанель. Кокто сказал, что попытался снять поэзию, как ныряльщик, который исследует и фотографирует жизнь подводного мира.
Фильм был завершен в 1930 году и вызвал большой скандал своими антицерковными аллюзиями и декадентскими образами. Год он был запрещен к показу, но наконец, 20 января 1932 года, представлен публике. «Натали была глубоко тронута “Кровью поэта”, – объясняет Дениз Тюаль. – На самом деле она видела фильм уже много раз до того, как посмотрела его вместе с Жаном. В сущности, именно ей и принадлежала идея устроить этот частный показ. Она сгорала от желания встретиться с ним».
«Я была без ума от интеллекта и очарования Жана», – призналась Натали одному из биографов писателя. Княжна знала, что Кокто, поэт-прорицатель, мог видеть иную правду за мирской жизнью, от которой она решила защищаться до последнего. Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть эту «глубокую легкость», которой обладали они оба. Похожая на Жана Кокто даже в мелочах, княжна была его идеальным зеркалом, отмечала Доминик Марни, внучатая племянница поэта. Натали была очень интуитивна и разделяла его пристрастие ко всему необъяснимому, невыразимому, к волшебству. До их знакомства его отношения с женщинами были похожи на сон, на братскую любовь. Воображение рисовало ему идеальную семью, он выбирал себе замечательных «сестер», например поэтессу Анну де Ноай или художницу Валентину Гюго, но влюблен он никогда не был, исключая, пожалуй, его отношения с актрисой Мадлен Карлье в 1909 году.
Кокто, которому к сорока годам удалось все-таки переехать и поселиться отдельно от матери, жил начиная с осени 1931 года на улице Виньон, в нескольких метрах от площади Мадлен. Его квартира была своего рода святилищем, с китайской прислугой, подносами для опиума и трубками, вспоминала Натали. «Иногда там случались вещества и посильнее опиума – был ли это кокаин? – Жан никогда не позволял мне пробовать, но уверена, что полюбила бы это». Свободное поведение, богемная компания, собиравшаяся вокруг наркотиков, театральное окружение, всегда милое сердцу княжны… все это было неотъемлемой частью их вошедшей в историю любви. Княжне нравилась словесная пиротехника Кокто, его страсть к нарушению правил, его интуиция мечтателя. Как можно было не прельститься спектаклем, который он создавал?
В обтянутой черной тканью комнате, при свете свечей, он устраивал странные вечера, утопавшие в дыму трубок. Натали была увлечена, околдована. Она могла только подчиниться элегантности церемониала. Острый, как кинжал, язычок пламени, трубки из драгоценных пород дерева и серебра, на которых были вырезаны фигурки мандаринов и иероглифы, тонкие иглы, скребки с гравировкой – роскошь и необходимость одновременно… Опиум «успокаивал роскошными ритуалами, которые веками сопутствовали этому изысканному яду»[170].
Кокто начал курить опиум, чтобы справиться с потерей Раймона Радиге, своего протеже и любовника. Это литературное чудо унес тиф в декабре 1923 года в возрасте двадцати лет. В то время он редактировал свой роман «Бал графа д’Оргель». Постепенно опиум как «ковер-самолет» стал необходим ему для работы. «После пяти трубок мысль искажалась, медленно растворяясь в теле вместе с благородными капризами чернил…»[171] Это был литературный наркотик – его следы есть в творчестве Томаса де Квинси, Шарля Бодлера, Оскара Уайльда и ди Клода Фаррера, еще одного близкого друга княжны, – опиум давал Натали возбуждение чувств, и они праздновали союз ума и красоты. Растянувшись на подушках, одетые в элегантные пеньюары, со взглядом, устремленным в пространство, они проводили целые дни, защищаясь от злобы внешнего мира облаками нежного ароматного дыма.
Иногда Натали ускользала от опиумных чар улицы Виньон и поддерживала подобие светской жизни. Той весной ее заметили на премьере «Котильона», балета ее друга Бориса Кохно, в котором блистала балерина Тамара Туманова. Известная своей страстью к музыке, Натали, конечно, вместе с Бебе Берар была на представлении «Капкана Медузы», комедии Эрика Сати. Натали появилась и на большом балу с бриллиантами в виде звезд в волосах, но была рассеянна, мыслями пребывая в логове поэта. Иногда Кокто сопровождал ее. Например, они вместе слушали чтение пьесы «Душистый горошек» их общего друга драматурга Эдуара Бурде, в которой тот остроумно намекал на гомосексуальность графа Этьена де Бомон. «В то время, – вспоминает Мариза Голдсмит-Дансаэр, – они были вместе приглашены на вечер к моим бабушке и деду на авеню Нью-Йорк. Когда Морис Равель сел за фортепьяно и стал играть “Павану для покойной инфанты”, Натали и Жан, очарованные, казались одним целым. Они были восхитительной парой».
И наконец, княжна ежедневно проводила много часов, позируя русскому художнику Павлу Челищеву.[172] Первый соперник Берара, протеже Эдит Ситвелл и Гертруды Стайн, для нее он был одним из трех «гениев», в компании Эрнеста Хемингуэя и Франсиса Роза. Павлик, как называла его Натали, был самым знаменитым из художников неоромантического направления. Всегда меланхолически настроенный, Челищев жил в маленькой студии с флегматичной сестрой и другом американцем, помешанным на Франции, который, одетый в домашний халат, вечно играл на пианино легкую музыку, вспоминает Гарольд Актон. «В мерцании звезд краски сгущались и сумрак только усиливал впечатление: акробаты на туго натянутых канатах были похожи на геометрические фигуры, распятые на карте неба»[173]. О портрете Натали – славянской Офелии, хрупкой, изможденной и задумчивой, с цветами, вплетенными в белокурые волосы, – в то время много говорили. Десять лет спустя, в 1940 году, она снова позировала для него в короне из пшеничных колосьев, как дух природы из пьесы Шекспира. Эта картина, такая же призрачная, как и первый портрет, была настоящим гимном ее эльфийской красоте.
Некоторые близкие друзья княжны были обеспокоены тем, что она принимала опиум все чаще. Но страхи их были напрасны. Натали никогда не знала, что такое зависимость, и не страдала от отсутствия наркотика, ей незнакома была «тишина, похожая на крики тысячи детей, когда кормилица не дает им грудь», как писал Кокто.[174] Она избежала разрушительной силы наркотика, иссушения тела, расслабления воли, ужасных дней абстиненции, потому что Кокто разрушил очарование и обратил ее в бегство, объявив, что княжна носит его ребенка, зачатого от союза «гения и славы».[175]
13
«Злая сила влечет меня к скандалам, как лунатика на крышу»[176], – признавался Кокто в 1929 году. Сейчас уже всем известно, какой жуткий скандал вызвал его разрыв с Натали. Какие мысли овладели сознанием поэта? Какое значение он придавал своим пылким признаниям? Действительно ли его отношения с Натали были такими чувственными, как он утверждал всю жизнь? Могла ли она родить его ребенка? Для некоторых в этом нет никакого сомнения. Кокто пытался следовать примеру своих протеже, Радиге и Жана Деборде, уверенной бисексуальности которых всегда завидовал. Его несомненная любовь к Натали, «женщине единственно избранной», выражалась и физически. «Я лично убеждена в этом, – утверждает Доминик Марни. – Княжна и Жан Маре, которого он любил больше всего, занимали в его жизни уникальное, ни для кого не доступное место. Она была единственной женщиной, с которой у него были сексуальные отношения. Их страсть была не только духовной».
Для других же его поведение указывало на возрастающее сексуальное бессилие – это было действие опиума, который он в то время принимал в огромных дозах. Хрупкая психика Кокто, очарованного молодой женщиной, сделала его жертвой собственного мифотворчества. Натали всегда отрицала какие бы то ни было отношения с автором «Хоралов», кроме платонической любви, которая связывала ее несколько лет и с Сержем Лифарем, что подтверждает это предположение. «Он был со мной близок не больше, чем это возможно для убежденного гомосексуалиста и жертвы опиума. В конце концов я уехала в Швейцарию поразмышлять обо всем этом, потому что Жан всегда был с Деборде, и я видела, что он к тому же интересовался одним красавцем алжирцем. Он говорил, что хочет жениться на мне, но я не верила, что он думал об этом всерьез, – признавалась княжна, когда ей было уже столько лет, что хранить эту тайну не имело никакого смысла[177]. – Кокто был весь – дух и разум; а позже, конечно, полностью захвачен наркотиками. Вначале определенные вещи приходили ему в голову, но потом опиум полностью вытеснил сексуальную жизнь. И он, безусловно, не был способен на бисексуальность, подобно Оскару Уайльду».
Отношение к Жану Деборде, который осенью 1926 года занял в жизни поэта место Раймона Радиге, еще раз проявило охватившее Кокто помутнение рассудка. По его словам, молодой человек был для Натали братом и во всем был похож на ее родного брата, убитого во время революции. Между тем Деборде был слащавым молодым человеком с заурядной внешностью «приказчика», вспоминает один из друзей. Он был незрел, как мальчик четырнадцати лет, совершенно неумен, лишен воображения и не имел самостоятельных суждений, прибавляет Жан Гюго. Как мог Кокто сравнивать его с талантливым неповторимым Бодей, который столько значил для Натали? Что касается встреченного в Тулоне «красавца алжирца», Марселя Киля, бывшего землекопа, то опасения Натали были вполне обоснованы. Очень быстро он стал новым любовником поэта.
Кокто с яростью поставил последний акт их любовной пьесы. Каждый играл только ему отведенную роль, включая Люсьена Лелонга, соперника и врага. Поэт стал рыцарем из кельтской легенды о Тристане, любовником Изольды-Натали, а кутюрье превратился в самого короля Марка, владыку Корнуэльса. Волшебство, вечная проклятая любовь, восторг чувств… – все было в привычном для Кокто духе. «За толстыми стенами башни томится белокурая Изольда; она страдает еще сильнее от того, что должна притворяться перед толпой чужаков веселой и радостной, – писал он княжне в июне 1932 года. – А ночью, распростертой рядом с королем Марком, ей приходилось сдерживать лихорадочную дрожь и оставаться неподвижной. Я ПОЛНОСТЬЮ ИЗМЕНИЛСЯ»[178].
Вначале Лелонг, который находился в Соединенных Штатах, когда его жена познакомилась с Кокто, не придавал никакого значения этой «страсти». Натали знала правила их соглашения и никогда не подводила его. После Сержа Лифаря, которого сам он ценил очень высоко, Жан Кокто не вызывал никакого беспокойства. У Лелонга были свои приключения: каждый из них, уважая и поддерживая созданный образ идеальной пары, вел ту жизнь, которую хотел. Но Кокто был совсем не похож на Лифаря. Противоречивый, вдохновляющий, выставляющий все напоказ, погруженный в миражи, созданные опиумным дымом, он падал в бездну, увлекая за собой Натали. Кутюрье, стараясь сохранять здравомыслие, стоически противостоял драматизму ситуации. «Вначале он пытался “быть выше этого”, что мне ненавистно, – объяснял Кокто другу, – потому что это ставило его в положение страдающей стороны»[179]. Правда, очень скоро практичный Лелонг задумался о том, что шутка затянулась и на карту ставится слишком много, – княжна была фасадом его империи, и нужно было любым способом избежать скандала. «В конце концов, он решил присматривать за женой. Я даже было подумал, что они будут жить вместе, но потом Лелонг осознал глупость такого существования и вернул Натали свободу»[180].
К несчастью, Кокто, к добродетелям которого никогда не относилось терпение, не мог ждать его решений. Он упросил их общего друга Жан-Луи де Фосини-Люсанжа устроить им встречу один на один. Раздосадованный и возмущенный, Лелонг ни минуты не верил в то, что Жан действительно хотел жениться на Натали, как говорил. Более того, кутюрье прекрасно знал, что она не смогла бы долго выносить финансовых затруднений. Встреча прошла крайне неудачно. Тем не менее об их знакомстве, которое поэт просил держать в секрете, «на следующий день трубным гласом самого Кокто были оповещены все»[181]. Натали не могла простить ему такой бестактности. Эта романтическая путаница достигла крайней точки, когда виконтесса Мари-Лор де Ноай, следуя почти точь-в-точь примеру балетной примы Ольги Спесивцевой, разыграла грандиозную сцену ревности.
14
Мари-Лор де Ноай тогда уже было тридцать, и она относилась к тем женщинам, которых Жан Кокто считал интриганками, которых злой рок использует для того, чтобы опорочить его в глазах Натали. Виконтесса, экзальтированная до такой степени, что была способна на насилие, обладала редкой интуицией и вкусом, что сделало ее настоящей легендой мира искусства. Ей была невыносима связь поэта с княжной, потому что она сама была влюблена в него с пятнадцати лет – он был другом ее семьи. Отказаться от него ей позволило только убеждение в его необратимой склонности к однополой любви. Мысль о том, что он мог полюбить женщину, приводила ее в ярость. Ситуация была непростой еще и потому, что Мари-Лор испытывала к княжне чувства гораздо более сильные, чем простое дружеское расположение. Чувствуя себя обманутой вдвойне, она дала волю яростной разрушительной ревности.
Эксцентрическая привлекательность виконтессы, ее искрометная манера общения, заставляющая быстро забыть о некрасивой внешности, очаровала княжну. Многие годы они были неразлучны, но Натали, хотя была тронута и польщена ее любовью, всегда относилась к виконтессе как к сестре. Мари-Лор соблазнила ее своим оригинальным умом, страстью к искусству, уникальной способностью создавать магическую атмосферу везде, где бы ни появлялась, вспоминала Дениз Тюаль. Она была гениальным меценатом и неповторимой хозяйкой на приемах.
Ее называли принцессой Матильдой своего поколения, но Матильдой сюрреалистической, будто созданной Андре Бретоном. Происхождение и состояние Мари-Лор де Ноай обеспечивали ей совершенно особое место в обществе, несмотря на ее характер. Всю жизнь она повторяла, что семейные призраки сыграли главную роль в истории литературы. Разве она не была в родстве с Лаурой, музой Петрарки? Это было ласкающее самолюбие родство, мысль о котором была ей так важна, что она подписывала письма, рисуя лавровый лист. Еще важнее для нее был и другой почитаемый ею предок – маркиз де Сад. Мари-Лор, которая любовно хранила оригинал рукописи «120 дней Содома» в специальном футляре в форме фаллоса, считала, что свой бунтарский характер унаследовала от божественного маркиза. А ее бабка по материнской линии, графиня де Шевинье, вдохновила Марселя Пруста на создание образа Орианы де Германт. Раздраженная культом, возникшим вокруг писателя, Мари-Лор открыто преклонялась перед дерзким поведением этой женщины по отношению к Мэтру. Разве она не избавилась от его писем, крича: «Когда же закончится звон по поводу этого зануды Марселя?» Разве она не использовала их, чтобы проверить температуру щипцов для завивки…