— Наверное, она ничего не знает, иначе бы приехала. Нужно ей сообщить.
— Чтобы выйти в герои? — Нягол нахмурился. — Пусть все идет своим ходом, своим чередом.
Он подпихнул под себя смятую подушку. Складка меж бровями углубилась, стала резче, будто работящий гном провел борозду.
— Ну, не будем ссориться, — сказал Весо и поглядел на часы. — Ого, да я уже все правила нарушил. Поправляйся, выше голову. Постараюсь заглянуть снова.
Он наклонился и взъерошил Няголу слежавшиеся волосы.
— И помни: ты везучий!
Нягол проводил его взглядом, потом долго смотрел на закрывшуюся дверь и думал: жизнь — вечный мираж…
Август перевалил за половину. Над опустевшим городом полыхал солнечный зной, улицы и крыши домов так раскалялись за день, что ночью не успевали остыть. Тонкий слой пыли лежал на траве и деревьях, испещренных первой ржавчиной — дождя давно не было. Душная тишина, усиливающаяся после полудня, лежала окрест и только похожие на кашель хлопки на песчаном карьере, прогрызающем самый красивый склон плато, свидетельствовали о том, что жизнь продолжается.
Назло врачам Нягол часами лежал полуголый во дворе отцовского дома и загорал до седьмого пота, до изнеможения. С того дня, как Елица и брат Иван привезли его из больницы, он с неожиданным упорством начал принимать солнечные ванны и никакие увещания не действовали на него. «Я же чувствую, что солнце влияет на меня лучше любого лекарства», — утверждал он. И в самом деле, рана его подсохла и начала зарубцовываться. Землистого цвета кожа сначала посветлела до желтизны, а потом быстро посмуглела. Распростершись на одеяле Нягол часто засыпал, а проснувшись, ощущал легкость во всем теле и здоровое чувство голода. Он делал обтирание мокрым полотенцем, потому что мыться ему было еще нельзя, потом растирался спиртом, потом шел на кухню, где его ждало целое пиршество. Готовили Елица и Мина, которая пере, селилась сюда после ранения Нягола. Пока Нягол был на больничном режиме, девушки почти ничего не могли сделать для него, зато теперь они развернулись. Дом светился чистотой, двор был очищен от бурьяна и сушняка, деревья окопаны, трава полита, а за цветами они ухаживали, как за малыми детьми. С раннего утра все окна открывались нараспашку, ветерок вздымал тонкие занавески, и в одно мгновение дом становился похож на белую бабочку, которой никак не удается сорваться с тяжелого фундамента и воспарить над землей. Зато во дворе бесшумно порхали настоящие бабочки, надсадно гудели жуки, выводила свои рулады какая-то птица, грациозно, словно маленький тигр, кралась садом кошка. В ослепительной синеве то и дело гудел невидимый самолет — это курортное взморье встречало и провожало гостей.
Нягол видел, что стол буквально ломится от яств, и понимал, что вся эта гастрономическая роскошь предназначена для него, он сердился, иногда отказывался есть, чем очень огорчал девушек, но в конце концов всегда сдавался. После обеда, отяжелевший, разморенный, он погружался в прохладную постель и засыпал глубоким сном. В эти часы дом замирал — Елица и Мина уходили к себе в комнату.
«Какой он худой, ты заметила?» — шептала Елица. Мина не видела Нягола обнаженным до ранения, но помнила его кряжистое тело, полное нерастраченной с годами мужской силы, которую почувствовала, танцуя с ним в ночном клубе. Помнила его сильные объятия, когда он привлек ее к себе за талию, покатые плечи, короткую мощную шею. Теперь перед нею был другой Нягол — он так отощал, что на плечах выпирали мослы и можно было пересчитать ребра, шея стала тонкой и жилистой, глаза ввалились и прятались глубоко в орбитах, глядя на окружающих подозрительно, словно издалека. Неужто это тот самый Нягол из ночного клуба, которому она была готова сдаться, объятая сладкой тревогой.
К вечеру начинались визиты, утомлявшие Нягола. Брата, Иванку и Мальо он встречал с радостью, да они и не засиживались, зная меру; приходили они не для того, чтобы засвидетельствовать свое уважение и внимание или соблюсти приличия, а просто потому, что заботились о Няголе и об Елице. Но приходили и другие гости, начиная с Трифонова и кончая ветеранкой Кирой, приносили неизменные букеты, шоколадные наборы, бутылки, а женщины — даже торты. Визитеры располагались в гостиной, начинали сочувственные раcспросы, давали напутствия, расхваливали его загар, изрекали наставления. Особенно старалась Кира вкупе со своими оруженосицами, одна из которых была учительницей литературы на пенсии. Нягол стоически выслушивал целые лекции по вопросам своего ремесла, анализы своих книг, неуклюжие хвалебствия и еще более неуклюжие заклинания насчет будущих успехов. Товарищ Няголов, попомните мое слово, распалялась бывшая школьная литераторша, все великие люди прошли через страдания, это ужасное испытание поможет вам написать новые шедевры, посвященные нашему бурному времени, мы будем с нетерпением ждать…
Тут вмешивалась Кира. «Нягол, — доверительным, а на самом деле наставническим тоном начинала она. — Венета права, но при условии, что ты не замкнешься в себе. У каждого из нас, прошедших через горнило борьбы, есть свои раны, такова наша судьба. Ты помнишь наши беседы около здания университета?» Нягол помнил. «Как подумаю, где мы были тогда и где мы сейчас! — Кира откидывала голову и приглаживала коротко подстриженные крашеные волосы. — Я в общем-то слежу за работой наших писателей и могу сказать, что несмотря на успехи, наша литература отстает от жизни, да-да, отстает. Не то, чтобы у нас не было хороших книг, но, — только ты не обижайся, если я тебе по-товарищески, по-партийному скажу, — больших, возвышенных романов о герое нашего времени у нас пока нет. А почему, спрашивается? Чего нам не хватает — талантов, условий, методики или, может, читательской аудитории? По-моему, не хватает той глубины, которую вскрыли такие писатели, как Шолохов или Кетлинская…»
Бывшая школьная учительница слушала и еще больше возвышалась в собственных глазах, а Нягол внутренне кипел: и это ему внушает, поучает и обвиняет его не кто-нибудь, а та самая Кира, которая руководила собранием, на котором его исключили даже из Отечественного фронта, и которая чернила его самыми последними словами! Брат мой, Овидий, метаморфозы происходят во все времена, думал он, томительно ожидая, когда Елица поднесет десерт, — сигнал к тому, что гостям пора и честь знать.
Дважды являлся Гроздан, нагруженный домашней колбасой, копчеными окорками, вином и ракией. Вино было выдержанное, о виноградной ракии и говорить нечего, а закуска — лучшего домашнего приготовления. Режь, наливай и пей! Он сообщал Няголу, что все деревенские зайцы, по которым стрелял Еньо, живы-здоровы, снова перешли на алкогольный режим второй и третьей степени по местной шкале, времени зря не теряют и дожидаются его, Нягола. Только не в корчме — туда теперь никто не ходит, все по домам сидят. Так что давай, брат, кончай с этой медициной, она уже сделала. что могла.
Гроздан доставал из заднего кармана брюк плоскую бутылку, предлагал Няголу и отпивал за двоих. «В селе жарковато, Нягол, — говорил он, — все поголовно в поле, сто дел вершим сразу, а людей раз-два и обчелся, теперь оно так: в городе тесно, как беременной бабе в старой юбке, а села опустели, как рубаха на роженице, представляешь? Черт бы ее побрал, эту жизнь, которую мы сами так устроили, ты только скажи, почему так получается…»
Нягол слушал молча.
— Мы-то ладно, как-нибудь дотянем до пенсии, а там и уйдем каждый своим чередом. Посмотрим, что будут делать молодые, ведь их по пальцам можно перечесть… слушай, ну-ка хлебни малость, она до кишок не достает — прямо во рту испаряется, это же пятьдесят пять градусов по товарищу Цельсию! — Нягол отпивал крошечный глоток, ракия жгла небо и разливалась по жилам горячей волной. — Вот так! — одобрительно кивал Гроздан, — назло чертям! А народ, я тебе скажу, созрел и перезрел, уже до предела дошли: с одной стороны, люди избаловались, привыкли делать все кое-как, для показухи, потому что все с рук сходит, и вот тут-то, по-моему лежит рубеж: или мы будем продолжать по-старому, когда все только и держится контролем со стороны и контролем за контролем, тогда я не знаю, чем лее кончится; или обратимся к своему, внутреннему сторожу. Потому что, скажу я тебе, болгарин жаден до большой работы, до самой большой — ты только посмотри, какие чудеса творятся в личных хозяйствах! Ты скажешь: так то личное! А я считаю, что на этом можно горы свернуть, если об общем заботиться так же, как о личном, — надо только вот этим местом поработать как следует… — Гроздан постучал себя пальцем по лбу. — Я вот позавчера в одном месте говорил по этому вопросу, может, даже лишнее сказанул, знаешь, какая тишина стояла? Муха пролетит — услышишь… А когда объявили перекур… слушай, у тебя тут можно курить? — Гроздан закурил, выдохнул дым и продолжал: — Так вот, значит, кончился молебен и меня обступили со всех сторон, будто чудо невиданное. Болгарин, скажу я тебе, не дурак, у него башка работает, когда по-крупному, когда по мелочам, но зрелища он любит. Хлебом не корми, а дай поглазеть… Прав я или неправ?
Нягол с улыбкой кивал.
— Молодец, что признаешься, — уловил его настроение Гроздан. — Потому что вы, те, кто повыше сидит, признаваться не любите, чего греха таить. Но я тебе скажу вот что, и пускай мне будет свидетелем эта самая комната, и нынешний день, честной четверг: рано или поздно мы устроим прямую трансмиссию от личного к общему и обратно, иначе нам некуда деваться. Сейчас новый ветер поднялся и будет дуть все сильнее. Кто угадает его направление, пойдет на всех парусах. Не могу сказать, что я какой-то там особый оптимист, но я и не пессимист. Нягол, брат ты мой, это буря, и в этой буре мы и живем… А теперь хлебни еще разок с воробьиный глоток, да я пойду — есть у меня здесь одна бабенка на примете, веселая такая. Сам понимаешь, дело житейское…