Книги

Муса Джалиль: Личность. Творчество. Жизнь.

22
18
20
22
24
26
28
30
Знаю! Высокая совесть на земле Не может остаться равнодушной: Огнём, кровью полно море. Пусть не смотрит на землю Сошедший на неё ангел... ...У меня нет желаний, Все желания низки...

Поэт создаёт образ гонимого, несчастного человека и просит быть снисходительным к нему:

Когда вечерние ветры постучат, ____Разбудят тебя, Когда мрак ночной заберётся в сердце, ____Разбудит страшные мысли, Когда какой-нибудь путник постучится, ____Тихо, со стонами, Когда под его шагами заскрипит ____Снег на твоём пороге, Не проклинай... Неосторожным словом ____Не обижай его страдающую душу. Оставшийся ночью в одиночестве ____Оборванный путник — это я!

Он пишет стихотворение, обращённое к другу, с примечательным названием «Вместо завещания» (1922, апрель):

Не забудешь ли на заре годов, Что на земле жил и Муса. Вспомнишь ли в тихие ночи Грустные песни этого человека... Ступай по земле осторожно, Там может скрываться тайна. Там, может, таинственные слёзы, Впитались слёзы Мусы.

Эти мотивы грусти, уныния повторяются в стихотворениях «Это я!», «В сиротстве», «Страдалец». Любопытно, что они нередко сплетаются с боевыми настроениями молодого поэта. В его творческом сознании идёт борьба между представлением о поэте, как гонимом миром пророке, чуждом прозе жизни очарованном страннике, с идеалом другого рода: поэт — революционный борец, всесильный воин. Подчас оба эти представления сочетаются в одном произведении. Рождаются своеобразные мозаичные стихи, где нежность стоит рядом с волей, неверие с надеждой. Герой стихотворения «Перед смертью» (1922), идя «по дороге святой борьбы», упал, «раненный злодейской стрелой»:

Умру... Но (не горюю!) есть одно желанье: Боже!.. Слушайте, святые родные! Есть святое сердце, прикрытое этой рубашкой, Из сердца пролилась на рубашку кровь. Вы возьмите после смерти моей рубашку, Повесьте на высокую иву — пусть видна будет, Пусть видны будут миру эти проклятые слёзы и кровь, Пусть враги, думая об их тайне, страдают.

Кровь, пропитавшая рубашку, делает её страшной для врагов, делает её знаменем борьбы.

Героика переплетена в этом стихотворении с восприятием реальности как внушающей печаль картиной разгула исторических неуправляемых сил. Голос поэта прерывается; возникают обрывки фраз, восклицания сменяются стенаниями, вздохами. Что за тайну скрывает погибший? Почему слёзы и кровь — проклятые? Недосказанность, невыраженность мысли и контурность образов, которые отличают это стихотворение, можно найти и у Такташа, Бабича и других поэтов.

М. Джалиль был хорошо знаком с татарскими писателями-романтиками, прежде всего романтиками, которые развивались в русле восточной классики. Об этом свидетельствуют воспоминания Ченекая, приводящиеся в новой книге Г. Кашшафа. Тухват Ченекай, который в эти годы был заботливым наставником Джалиля, пишет: «Муса читал все газеты и журналы. В Оренбурге в то время можно было выписывать только газеты Казани; поэтому журналы мне присылали. У меня были сборник стихов Абельманиха Каргалый, „Уммикамал“, „Мухаммадия“, „Бакырган“, „Сказание о Йусуфе“, „Тахир и Зухра“, „Буз джигит“. С творчеством Омара Хайяма и Хафиза мы знакомились с Мусой по журналу „Шуро“. Я хорошо знал арабский язык и объяснял Мусе древние книги. Когда вышла книга Гали Рахима „Шэрык шагыйрьлэре“ („Поэты Востока“), мы её прочитали вместе с Мусой. Муса унёс её домой, долго держал у себя, всю истрепал. Я старался показать Мусе стихотворные метры, раскрыть поэтическую технику» 1.

Свидетельство Т. Ченекая имеет большое значение. Оно подтверждает тот факт, что Джалиль опирался в своих первых опытах преимущественно на восточную поэзию и на тех татарских поэтов, которые творили под её сильным влиянием (Дэрдменд, Ш. Бабич). Соединение революционной романтики с традиционными мотивами татарской и восточной классики, характерное для ранних стихотворений Джалиля, проявилось и в творчестве других татарских поэтов. Очевидно, дело не только в литературных реминисценциях.

Татарский литературовед Г. Халит, более других занимавшийся двадцатыми годами, обозначил это литературное явление термином «гисианизм» (от арабского слова «гыйсьян» — бунт). Термин этот возник не случайно. «Некоторые молодые писатели, сделавшие своим знаменем идею непримиримой борьбы со старым, называли себя „гыйсьянчи“, „гисианисты“» 2. В стихотворении «Гыйсьян» («Бунт») X. Такташ пишет: «Сын униженного простого народа, я, злой гисианист, иду...» 3 К. Наджми в стихотворении «Каменный город» (1923) пишет о «последнем гыйсьяне на всей земле» 1.

Поначалу Г. Халит определял «гисианизм» как «молодое литературное движение, направленное против буржуазных классов, мещанских элементов и буржуазно-националистических течений в литературе» 2. Под «гисианизмом» он разумеет также и неопределённость, отвлечённость образов, склонность к сентиментальности. Вернувшись в 1955 году к проблеме «гисианизма», Г. Халит более точно намечает его идейный смысл и художественное своеобразие. В основе «гисианизма» лежит «идеализация романтико-индивидуалистической личности, неумение видеть конкретные черты нового, неумение утверждать их в литературе. Поэтому в центре многих поэтических произведений находился образ романтического „я“, ниспровергающего всё старое» 3. И критик даёт определение основного содержания этого литературного явления: «гисианизм» — это культ романтической личности.

Найдя черты «гисианизма» в стихотворении «Перед смертью» и некоторых других, Г. Халит причисляет к гисианистам и М. Джалиля. Он пишет: «В творчестве поэта до 1924 года господствовали мотивы „гисианизма“, соединённые с романтизмом» 4. С этим утверждением Г. Халита солидаризируется и Г. Кашшаф: «...поэт, всё отрицая, сжигая, разрушая на земле, не в силах вынести бури бунтарского сердца, — уходит в лагерь, определяемый Г. Халитом как гисианистский» 5.

Несомненно, что у Джалиля много стихотворений, где можно найти «гисианистские» мотивы. И именно эти «гисианистские» произведения сделали имя Джалиля известным, так как они печатались более всего. Журнал «Безнен юл» публикует стихи «Гори, мир», «Зачем дала ягоды», «В сиротстве», «Раскрыл я сегодня...», «Перед смертью», «В плену».

Однако «гисианизм», конечно, не вбирает всего многогранного творчества Джалиля этих лет. Речь, на наш взгляд, может идти лишь о «гисианистских» мотивах его поэзии. Жизнеутверждающие стихотворения, напоённые свежестью и бодростью, тесно связанные с революционной борьбой, почти не публиковались в ту пору, остались в архивах. Видимо, «гисианистские» стихотворения поэта наиболее соответствовали тогдашней литературной моде, тогдашним вкусам. Очевидно, и сам Джалиль посылал в журналы стихи, подобные тем, которые печатались в них из номера в номер.

Вообще понятие гисианизма недостаточно проработано и в теоретическом и историко-литературном планах. Оно представлено как литературно-эстетическая реакция на ход революции, но нет ответа на существенные вопросы: каково же его отношение ко всему дореволюционному наследию, каково его место в эволюции, внутренней динамике советской поэзии, всей литературы; далее, чем же и как соотносится гисианизм с понятиями реализма и романтизма. Ответов на эти вопросы не было дано, и они даже не были поставлены потому, что ответ тут однозначен: послереволюционная татарская национальная поэзия естественно продолжала — и, конечно же, обновляла — традиции татарской классики, традиции и реалистические, и романтические, и притом самые различные. Явление, именуемое гисианизмом, это продолжение классики. Г. Халит, увлёкшись спецификой послереволюционных проявлений традиций, не обратил внимания на эту сторону поэтического феномена.

Джалилевские строки этой поры поразительно близки тукаевской поэзии. Но не менее отчётливо звучат в его строках отзвуки поэзии Дэрдменда, писавшего в те же годы в недалёком Орске. В его поэзии наглядно это сочетание печали и надежды, отчаяния и веры, а также исповеди и проповеди, которые и характеризуют так называемый гисианизм. Совпадают жанры — лирические излияния, высказывания, заметки по поводу, одинаковы интонации — убеждающие и объясняющие, умоляющие, схожи образная система, опирающаяся на классические восточные мотивы. Дэрдменд пишет в стихотворении под названием «Отрывок», также типичном для поэтической молодёжи тех лет:

О перо, остриём пашню сердца взрыхли И засыпь семена, чтобы дружно взошли. И как только исчезну я с лона земного, Из души прорастёт погребённое слово. Песня отчих ночей в этом слове живёт, Сила страсти моей в этом слове живёт. Это слово слезой оросит сновиденья, Для влюблённых раскинется бархатной сенью. Если путники ночью собьются в пути, Вырежь сердце и пламенем путь освети. Скажет странник, увидя огонь в непогоду: «Это он... он оставил светильник народу». (Перевод Н. Беляева)

Перед нами типичные «джалилевские» строки, «джалилевское» стихотворение. Точнее говоря, М. Джалиль писал как Дэрдменд, в русле Дэрдменда. В истории татарской поэзии — Дэрдменд звезда первой величины, Тукай же — гений животворящий, всеохватывающий. М. Джалиль увлёкся именно ярким выражением одной черты. У Тукая он подхватывал нить за нитью по мере своего роста, а у Дэрдменда поначалу взял всё. Но, всё взяв, он всё озарил идеей революционного обновления. Эта поэзия напоминает бунтарство. Но — поэзия, опирающаяся на прошлое и глядящая вперёд. Это не гисианизм.

Резко отграничивает раннее творчество Джалиля от «гисианизма» и интимно-любовная лирика. «Гисианистские» мотивы в любовной лирике (например, у Такташа) обычно сводятся к варьированию тех же чувств отчаяния, безнадёжного бунта и тоски. У Джалиля же лирика интимно-любовная чаще всего говорит о сильных и радостных чувствах.

Большинство интимно-любовных стихотворений Джалиля также осталось в его рукописных тетрадях. Н. Юзеев отмечает: «В эти годы среди писателей был распространён взгляд, что „век любовной лирики уже прошёл“» 1. Вполне вероятно, что в тот период, когда с большой остротой осознавалась общественная значимость литературы, интерес к любовной лирике падает. Во всяком случае, любовных стихотворений в эти годы в газетах и журналах почти не отыскать.

Любовная лирика Джалиля также носит следы традиционности, которая прежде всего сказывается на формальных сторонах лирических стихотворений — на ритмике, рифмовке, на стилевой окраске. Она отражается и на самом содержании некоторых стихотворений. Поэт пишет в них о любви возвышенно, но отвлечённо. Любимая и любящий — своеобразные идеальные герои, чувствующие так, как это положено героям классической поэзии Востока. Но, несмотря на некоторую экзальтированность и возвышенность чувств, воспеваемых поэтом, эти стихи полны обаяния, пронизаны глубокой верой в красоту и торжество любви.

Преклонил колени, — Ты мимо прошла, ___Не поняла... В слезах я ждал, Ты далеко ушла, ___Не пришла... («Не пришла», 1923)

Любовь, о которой рассказывает поэт, сжигает, любящий гибнет от неразделённой страсти.

Плачу, тоскую по взгляду, посмотри! Пожалей, подойди, руку дай! От любви стал рабом, с лица свежесть сошла, Посмотри, погляди на бледные щёки! Стенаю от желания увидеть тебя... («Раб любви», 1920)

Наряду со стихами, которые не связаны с современностью и действительными переживаниями поэта, в его творчестве появляется и интимная лирика, продиктованная реальными чувствами и мыслями. Среди этих стихотворений много наивных (тут-то ясно видишь, что поэту в ту пору пятнадцать — семнадцать лет!), но написанных своими словами, о своих собственных чувствах. Вот «Воспоминание» (1922):