Это был долгий путь. Тридцатйдевятилетний выходец из провинции вернулся на родину, вооружившись вопросниками и финансовой поддержкой богатого вероотступника из Варшавы,
Яна Блоха. Оптимистическая позитивистская программа практического образования, науки и гигиены, интеграция общественных классов и этнических меньшинств — все это было сильно поколеблено недавней вспышкой антисемитизма. Блох верил, что реальные данные об экономической деятельности евреев и об их службе в армии остановит реакционный поток, и предпринял статистическое исследование. Среди прочих он нанял И.-Л. Переца, адвоката без практики, который пытался устроить свою жизнь в Варшаве, чтобы тот разработал соответствующий вопросник и работал с ним в провинции. Хотя местная полиция в итоге положила конец экспедиции и ее материалы никогда не были опубликованы, Перец вернулся в Варшаву с таким багажом социальных, культурных и лингвистических сведений, что ни один писатель не мог бы и пожелать большего3.
На первой же остановке своего вымышленного путешествия — в городе Тишевиц (Тишеце, Tyszowce), в семнадцати километрах от родного Замостья (Zamosc) — шрайбер (регистратор) сталкивается с тремя бывшими столпами польского еврейства: раввином, маскилом и хасидом. Первый — интеллектуальный трус, которого лучше всего характеризует его поношенная одежда. Второй — невыносимый хам, а третий — истинно верующий человек, сломленный бедностью4. На этой ранней стадии повествователь все еще придерживается рационалистического мнения, что бедность — корень всех зол. «Если бы кто-нибудь забросил в Тишевиц пару тысяч рублей, — говорит он собравшимся после вечерней молитвы, — все внутренние разногласия прекратились бы». Эти люди только что обсуждали, что общинное и хасидское руководство не могут договориться между собой. В споре слышен голос реб Эли, хасида «худого, сгорбленного, замученного, и кафтан на нем напоминал халат раввина».
Штетл — это культура бедности, сама нищета порождает уникальные проявления индивидуальности. Здесь, как и повсюду в сочинениях Переца о штетле, перечень эпитетов, каким бы мрачным он ни был, свидетельствует об исключительности персонажа5. Глубочайшая интимность диалога отражает как изолированность, так и всеобщий культурный призыв, обращенный даже к простому местечковому еврею: люди используют фразы на библейском и раввинисти- ческом языке, афоризмы, эллиптический стиль и риторические вопросы, характерные для изучения Талмуда6. Все, в том числе сам рассказчик, говорят на польском диалекте идиша, так что во время путешествия по провинции он в языковом отношении чувствует себя вполне как дома7. Но сегодняшний день прошел. Прежде чем вернуться к женам и детям, члены местечкового парламента посвящают приезжего шрайбера в сугубо мужской ритуал хасидского рассказа.
Реб Эля обращается к личному опыту и рассказывает о некоторых чудесах, которые чуть было не произошли с ним. Конечно, в любой толпе найдутся скептики, но воркский цадик (из местечка Варка), примет вызов от любого, даже от Самого Всемогущего. Заступническая сила ребе была такова, что когда он держал младенца во время обрезания, то мог сделать так, что лишь малая заслуга еврейского жизненного цикла двигала десницу Господню. «Надо было видеть ребе во время обрезания... Ребе говорил, что нож могеля вызывает страх» (Y 141, Е 37; «Рассказанные истории», пер. М. Беленького, R 32). Бережно храня тайну силы ребе, реб Эля ждет сколько только возможно — пока не пришло время родить его старшей дочери. Случилось так, что в это самое время цадик присутствовал на обрезании на другом конце города, и реб Эля бежит туда, а крик умирающей дочери звучит у него в ушах. Увидев цадика через окно, реб Эля пытается вскочить туда, но падает с лежащей под окном кучи мусора. К тому моменту, как ему удается добраться до цадика, церемония уже закончилась и минута благодати прошла; а когда он возвращается домой, весь в крови после падения, его дочь уже мертва.
Маскил избавляется от мрачного состояния духа, веселясь над доверчивостью реб Эли и расхваливая свою собственную роль в поддержании обнищавшего хасида. «А кто он теперь, как вы думаете? — спрашивает маскил. — Меламед для моих детей, заберу детей, и он останется без куска хлеба». Реб Эля, ощутимо задетый таким ударом своему самолюбию, призывает маскила к большей терпимости, цитируя Маймонида, которого почитают отнюдь не меньше за то, что он не верил в волшебство. Собравшиеся просят реб Элю продолжать, и он возвращается к обещанному рассказу о том, как он едва не разбогател.
Смерть жены и неудачный повторный брак довели реб Элю до тяжелейшей бедности. На этот раз он пришел к цадику, когда тот пребывал в состоянии наивысшей благодати, и взмолился ему: «Хочу быть богатым!» В результате беседы между склонившимся хасидом и возвышающимся над ним цадиком чуда не происходит, поскольку от страха и благоговения реб Эля решается попросить, только чтобы сам он не голодал, а сын его стал ученым. А через неделю цадик умирает, разбив надежду реб Эли на спасение.
— Бабьи сказки, — вмешался в разговор просвещенец, — главное, нельзя, чтобы мусор горой лежал у окон, и нельзя появляться к цадику без «выкупа», бояться ребе.
Бледно-желтый Эля вспылил, подбежал к просвещенцу и дал ему оплеуху.
Опасаюсь, не умрет ли Эля с голоду.
Так заканчивается представление — первый эпизод с рассказыванием историй, который мы находим у Переца. В свете его дальнейшей деятельности в качестве великого защитника хасидизма, может показаться, что весь этот эпизод рассказывает о моральной победе реб Эли. Конечно, маскил, который собирает старые слухи о хасидской грязи и эксплуатации, заслуживает пощечин, даже если это будет стоить хасиду его работы в качестве учителя. Но великое хасидское наследие религиозного пыла и харизматического лидерства теперь сведено к «старым сказкам», как и рассказанная история, и желанные чудеса не происходят. Читая между строк, мы не можем не уловить смутное эхо упрямой веры реб Эли. Его дочь на смертном одре признается в отвратительных деталях своего несчастного брака с ученым, которого навязали ей родители. Никакое чудо не может облегчить ее страданий. Принеся дочь в жертву своим мечтаням, реб Эля продолжает жить в собственном частном аду. Не в состоянии обеспечить себе пропитание, он зависит от жены, да и женился он только по экономической необходимости, тем самым взвалив на себя обязанность кормить еще и новых детей. Он расточил то немногое, что имел, и не может добиться успеха ни в чем. В кругу слушателей бедный рассказчик может еще раз насладиться моментом собственного возвышения. Шрайберу нужно сделать всего шаг в сторону, чтобы оценить последствия слепой веры в мире, не дождавшемся избавления.
Перец вернулся в центр еврейского права, молитвы и традиции, чтобы написать эпитафию. Он ухватился за лингвистическую и эмоциональную насыщенность хасидского рассказа, чтобы столкнуть маскила с хасидом, а того — с раввином. Волшебные сказки, как становится ясно из истории, заключенной в рамочный сюжет, это наркотик для неудачников, пассивность которых влекла за собой смерть и разрушение. К тому времени, как статистическое исследование подошло к концу, шрайбер едва не обезумел от зрелища разорения и разочаровался в собственной вере в статистику и социальную инженерию8. Но впечатления от этого путешествия в сердце еврейской тьмы сохранялись. Первое их описание появилось в новом амбициозном журнале, содержание которого составляли литературные, критические и научно-популярные статьи; редактировал его сам Перец при финансовой поддержке той же самой группы еврейских позитивистов, которые когда-то наняли его. В 1891 г.
Перец предпринял издание Ди идише библиотек («Еврейская библиотека»), чтобы просвещать читателей литературы на идише по собственному усмотрению. Используя пародию и реалистическую прозу, сатирические и лирические стихи, манифесты и рецензии, он поставил свое знание восточноевропейского идишкайт и польского диалекта идиша на службу популяризации городской самокритичной культуры в духе сражающейся Польши.
Перец вновь посетил места своих прежних странствий, чтобы донести туда свой призыв. Даже короткое и тяжелое путешествие «В дилижансе» (1891) приносит множество ценнейших сведений о натянутых отношениях между мужьями и женами, христианами и евреями, старой и новой культурой9. Рассказчик сидит рядом с самодовольным и навязчивым молодым человеком из Конской Воли, разговор обращается к книгам на идише, которые недавно принес в город книгоноша. Эти книги представляют собой долгожданное разрешение спора между мужем и женой, которые живут в разных реальностях: она в мире лезн (чтения для отдыха), а он в мире лернен (серьезного изучения Талмуда). «И до сих пор... я не знаю, зачем эти книжки, — говорит молодой муж. — Для мужчин они наверное не годятся. Может, вы пишете только для женщин?» (Y 73, Е Ю9, R 515)
То, что зародилось в воображении путешественника как возможный материал для хорошей романтической повести, развилось в критику отношения местечкового общества к женщине, критику литературы, доступной для развлечения образованных евреек (жена происходит из Варшавы) и осмеяние самодовольных ортодоксальных евреев. Когда Хаима Конскиволера сменяет на месте попутчика автора Янек Польневский, положение женщины рассматривается с другой перспективы. Христианин и бывший друг писателя Янек признается в растущем увлечении местечковой домохозяйкой, которую игнорирует собственный муж. Но когда кажется, что Янек вот-вот признается в романтической связи с женщиной, подходящей под описание жены Хаима — подтвердив тем самым, что материал для идишской литературной халтуры вполне можно найти в Конской Воле, под носом грубого мужа, — мыльный пузырь сентиментальных ожиданий лопается. «Какой я дурак, — признается автор в финале рассказа, — разве только одна еврейская домохозяйка подходит под это описание?»
Адюльтер никак не мог ослабить растущую вражду между евреями и иноверцами. Но реалистическая проза, которая обнажала ложность традиционных еврейских ценностей, могла преодолеть пропасть между лезн и лернен. Книги Айзика-Меира Дика и его подражателей были серьезным препятствием к рациональной перестройке общества. Только новая литература на идише и иврите, которая обращалась как к мужчинам, так и к женщинам и описывала их конфликт, могла подняться над уровнем простого развлечения. Автор такой прогрессивной прозы, увы, был ограничен путешествием в дилижансе.
Путешествия Переца — как реальные, так и вымышленные — вывели его на путь регресса: к пруду, который появился на месте разрушенного штетла; к изображению брака, который везде был одинаковым; к культуре, которая держалась на фантазиях и педантизме. То, о чем читали, молились и пели эти евреи, было способом подняться над горькой реальностью. Перец как будто бы поддержал энциклопедический импульс Дика — присваивание классической традиции ради просветительских целей — и перевернул его с ног на голову. Старухи читали проповеди о грядущем наказании, позаимствованные из средневековых сочинений, — и тиранили дочерей, разрушая их семейное счастье («Омраченная суббота», 1891). Благочестивые мужья изучали Талмуд и еще раз Талмуд — и использовали его, чтобы властвовать над своими женами и избегать неприятных бесед на экономические темы («Гнев женщины», 1893). Еврейские мужчины молились в самые святые дни года — и отгораживались от неудачных затей и жестокой конкуренции («Нейла», 1894). Томящиеся от любви девушки из хороших еврейских семей пели — и их песни находили гротескное отражение в грубых экономических мотивах родителей («Новобрачные», 1896). Неудивительно, что путешественник чувствует себя чужим этим евреям и природе, и только его крехц, стенание, выдает, кто же он есть на самом деле.
Перец на самом деле был польским паном, и в литературе, и в жизни. С того дня, как он заявил Шолом-Алейхему, что пишет для собственного удовольствия и что, если идишские читатели не в состоянии его понять, он пояснит трудные слова в конце поэмы, — с того июньского дня 1888 г.
до смерти в апреле 1915 г. вымышленный образ Переца как благородного путешественника получил реального двойника. Причиной послужило его желание обновить идиш, освободить его от безжизненного репертуара дома учения и ограниченных интересов маскильского салона. Соглашаясь с необходимостью поведать еврейским женщинам истории их народа, Перец также готов был предоставить образованным читателям-мужчинам высококачественный и строго научный материал на идише, чтобы они не ограничивались чтением только по-польски, по-русски или по-немецки10. Впоследствии он реализовал свою честолюбивую литературную и научную программу на страницах собственных альманахов, печатаясь под разными псевдонимами. Но Перец никогда не выступал от своего имени в своих сочинениях, прячась за персонажем из народа, вроде книгоноши по имени Менделе из Кабцанска, илилшгиЭа по имени Амад из Вильны, или невидимого Шолом-Алейхема из Касриловки. Перец появляется на страницах своих сочинений именно таким, каким он был на самом деле: современный светский еврей, горожанин и «городской», владеющий разными культурами и все их критикующий11.
Тем временем, в течение 90-х гг. XIX в., критический взгляд Переца все еще был направлен на разрушение штетла. Ведь вся народная мудрость и учение, которым насыщена речь местечковых евреев, обряды, ритуалы и внешняя форма иудаизма очевидно им не помогли. А все освященные временем способы возвышения в доме учения, в хасидском штибле и в ешиве не работают, все знатоки и мистики, которые стремились достичь его,потерпели неудачу. Реб Йекл, глава ешивы в Лащове (Laszczow) и его последний оставшийся ученик Лемех — вот два представителя той местечковой интеллигенции12.