Критика бесчеловечных условий на фабриках по всему миру остается сегодня столь же актуальной, как и во времена Маркса. Распространение этого аргумента на бесчеловечный метрополис кажется более анахроничным, особенно в отношении Парижа или Нью-Йорка, главная проблема которых не в бесчеловечности, а в недоступности. Вслед за Лефевром мы могли бы сказать, что в то время, как индустриальное уравнивает и примиряет, городское всё еще может дифференцировать и революционизировать. Если индустриальное сосредоточено на производстве вещей, то городское связано с производством пространства.
Беньямин не рассматривает урбанистическую революцию как попытку изменить историю, как он делает это с другими современными революционными движениями; это событие не временное, а пространственное; оно не разрывает и не прерывает течение времени, а изменяет, квартал за кварталом, личность за личностью, человеческую топологию, из которой состоит этот живой ландшафт. В то самое время, когда современное общество изо всех сил пыталось разделить различные типы поведений, деятельностей, идентичностей и тел, помещая их в разные, отличающиеся, хорошо упорядоченные пространства, пространство такого города, как Нью-Йорк, дало людям возможность жить «нечистокровно»[219], если вспомнить название, которое Дороти Паркер выбрала для своей ненаписанной автобиографии.
В заметках Беньямина, посвященных урбанистической революции, есть кое-что еще более радикальное, чем эта плюралистическая утопия, нечто, что вполне может быть самым взрывоопасным политическим подтекстом Манхэттенского проекта в целом. Как мы знаем, для Маркса промышленная революция XIX века была мощным сигналом к пробуждению. Он понял, что многообещающий экономический рост скрывает бесконечное человеческое падение. Фабричные рабочие, производившие множество дешевых товаров, эксплуатировались своими хозяевами, которые богатели до неприличия, в то время как их работники оставались в тисках ужасающей бедности. Рабочие справедливо чувствовали себя несправедливо лишенными власти. Они знали, что если будут требовать более высокой платы или лучших условий работы, взамен получат лишь пинок под зад. Если смотреть на них невооруженным глазом, рабочие наверняка выглядели как случайная кучка несчастных неудачников. Достижение Маркса заключалось в том, что он разработал оптику «классового сознания»[220], как его назовут позже, пару очков, надев которые рабочие могли оглядеться вокруг и понять, что на самом деле они являются гордыми членами единого мощного класса, состоящего из всех рабочих всего мира, где бы они ни находились. Этот класс был настолько велик и своим трудом производил столько богатств, что потенциально был способен править этим миром.
В том же едва замаскированном ключе Беньямин развивает аргумент, который является одновременно и почтительным оммажем Марксу, и, возможно, критикой его теории. Это звучит примерно так: хотя городские жители становятся подавляющим большинством во всё большем количестве стран мира, им всё еще не хватает того, что Беньямин называет городским сознанием. Прежде чем они идентифицируют себя как представителей низшего, среднего или высшего класса, прежде чем они увидят себя принадлежащими к левым или правым, прежде чем они станут играть роль патриотов, считая себя принадлежащими той или иной нации, жителям города не повредит быть немного более метриотами. Не отрицая своих различий, горожане должны осознать, что их главная привязанность – к городу, что их истинная солидарность – друг с другом, что все они участвуют в одном и том же проекте.
Видеть себя принадлежащими городу – значит осознавать, что мы являемся частью глобального, а не только локального, городского феномена. Если настоящая революция происходит в городах, то именно люди, борющиеся в городах, а не трудящиеся на фабриках сыграли – и будут играть еще долгие годы – доминирующую роль в формировании модерности. Конечно, никто не станет отрицать, что практически вся власть в мире уже сосредоточена в крупных мегаполисах. Проблема в том, что горожане не считаются силой, проистекающей из того, что они горожане. Обычно их считают влиятельными только постольку, поскольку они играют роль в деятельности определенных корпораций или правительств. Но эти секторы – и частный и общественный – напоминают Беньямину анекдот о двух мышах, бегущих рядом со слоном, когда одна мышь говорит другой: «Эй, посмотри, сколько пыли мы поднимаем».
На протяжении более чем двух столетий объединенные силы современной экономики (преимущественно капитализма) и современной политики (преимущественно национального государства) предпочитали игнорировать этого слона, находящегося в комнате. Но когда этого городского монстра уже невозможно было игнорировать, они решили, что смогут его приручить. Когда эта стратегия оказалась провальной, политические левиафаны и экономические гиганты начали заявлять, что город был их собственным великим изобретением и является их самым ценным достоянием. Но все эти суверены, президенты и члены советов директоров не представляют себе того, что город – это не слон в посудной лавке, а троянский конь, терпеливо ожидающий наступления ночи.
Глава 18. Гипотезы о современных городах
Позвольте мне попытаться сформулировать основные идеи Беньямина об урбанистической революции с помощью одиннадцати гипотез.
1. Поздний Беньямин не останавливается на подробном антикапиталистическом осуждении города как мрачного эпицентра накопления и эксплуатации. Он считает это необходимым, но недостаточным, рассматривая такой подход как базовую теоретическую основу. Не называя имен, его марксистская критика города связывает проект Пассажи с рядом ключевых мыслителей урбанизма. Между тем сам Маркс воспринимал средневековый город как зародыш коммунизма (это, в конце концов, «первая communio»[221] или коммуна), а современный город – как почву для революций всех видов и форм (не только экономических, но и политических, социальных, культурных и интеллектуальных). Тем не менее всё еще есть те, кто готов выплеснуть вместе с городской водой дитя революционной надежды, потому что они убеждены, что эту воду набрали из ядовитого источника капитализма. Некоторые анархисты могут указывать на различные силы, оккупировавшие город (правительство, полиция, закон, суверен), но их отрицание городского пространства как непригодного для радикальных действий весьма схоже.
2. Следовательно, Беньямин чувствует потребность либо укрепить, либо углубить шаткую или некритическую веру в город, который он понимает не только как революцию пространства, в котором мы живем, но и как первичное обиталище революционного духа как такового. Вместо того чтобы списать город со счетов и вообразить альтернативное место, более подходящее для человеческого сообитания, он рассматривает существующий городской ландшафт как многолюдное и конкурентное место, где в конфликте участвуют, иногда даже не замечая этого, все формы жизни, все отношения власти и подчинения, ведя ежедневную войну, чтобы удержать свои позиции. Поскольку Беньямин знает, что «города – это поля сражений»[222], любое другое место может быть лишь местом для временного отступления. Какая бы революционная идея или практика ни возникла, она должна будет бороться за свое место в границах агонии городского пространства. Каким бы мирным ни казался город, у него нет алиби (с латыни «другое место»). «Революция в наше время, – заявил недавно Дэвид Харви, – должна быть урбанистической. Или никакой»[223].
3. Урбанистической революции не следует ни желать, ни бояться. Это уже свершившийся факт. ХХ век стал свидетелем того, как верные капиталисты и верные коммунисты стали скептически относиться к этой городской реальности и даже бояться ее по весьма схожим причинам. И те и другие пытались, – но не добились результатов, – подавить рост городов и перестроить топологию современной жизни, чтобы она соответствовала их противоположным экономическим идеологиям. И те и другие знали, что в каждом городе есть очаги сопротивления, которые могут легко саботировать их всеобъемлющую программу и подорвать их конечные цели. Беньямина интересуют именно эти аномалии, гнездящиеся в городском пространстве. Его цель не в том, чтобы заделать трещины и разгладить складки, а в том, чтобы сделать их еще более выраженными. Например, одним из его давних увлечений является праздность, явление, которое нелегко переварить ни коммунистической идеологии труда и равенства, ни капиталистической идеологии производства и потребления. С ортодоксальной экономической точки зрения бездельники совершенно излишни и поэтому непонятны. Их упрямое присутствие в каждом большом городе дестабилизирует догматические системы мышления. Бездельник – живое доказательство того, что город – это больше, чем просто побочный продукт экономической деятельности, что городская жизнь – больше, чем просто продолжение фабричной жизни. Для парижского фланера, нью-йоркского бездомного и всех других бездельников, сидящих на верандах кафе, на барных стульях, на скамейках в парке, на каменных ступенях и бордюрах тротуаров, город функционирует как безграничное средство, как сама вещь, как объект чистого использования или чистого удовольствия, но также и чистого страдания.
4. Беньямин не закрывает глаза на тот факт, что город является фундаментальной колыбелью капиталистического производства, потребления и обращения. Часто, гуляя по улицам Нью-Йорка, он воображал себе ценники, свисающие с каждого предмета и со всех прохожих. Большая часть городского пространства была произведена и постоянно воспроизводится теми, кто находится у власти, для самых хладнокровных, самых оппортунистических экономических целей. Не только открытие шикарного нового кафе с пенистым капучино, но даже строительство симпатичного общественного парка с красочной детской площадкой можно рассматривать как исполнение очень специфических желаний очень специфического сегмента правящего класса. Каждый аспект живой культуры города, все способы его кажущегося свободным самовыражения могут рассматриваться разочарованным наблюдателем как то же самое проявление аморфной «символической экономики»[224], которая может быть столь же влиятельной, угнетающей и манипулятивной, как и честная, жестокая, материальная экономика, если не больше. Метрополис усеян неброскими знаками, которые притягивают одних людей и отталкивают других в соответствии с их классом. Но, как и в случае со связью между промышленным развитием и модернизмом, Беньямин утверждает, что урбанизм очень тесно связан с капитализмом и его очевидными неудовлетворенностями, но не сводится к нему полностью.
5. Даже Дэвид Харви, человек, которому принадлежит беспощадная оценка города как своего рода хитроумной финансовой пирамиды Понци, признает, что по-прежнему можно провести различие между городом как архитектурной формой (движимой меновой стоимостью) и урбанизмом как образом жизни (движимым потребительной стоимостью). Беньямин всем сердцем поддерживает призыв Харви о «прокладывании дороги от урбанизма, основанного на эксплуатации, к урбанизму, достойному человеческих существ»[225]. Для обоих урбанизм, а не экзистенциализм является гуманизмом или, по крайней мере, чем-то, что осталось от этой искаженной концепции. Однако для Харви это уравнение требует неомарксистской революции, которая изменит лицо города, каким мы его знаем. Беньямин не склонен разделять этот коммунистический взгляд на капиталистическую ложь. В лучшем случае его работа – это попытка революционизировать наши представления о городе так, как мы его видим, со всеми его микроскопическими сложностями и макроскопическими силами. Урбанизм как образ жизни – это не утопия в туманном будущем, а реальность, которую Манхэттенский проект позволяет ухватить в беспорядочном настоящем, наряду (а не вместо) неоспоримого, основанного на эксплуатации урбанизма, который так тщательно исследуют Харви и другие.
6. В основе марксистского анализа городов лежит неизбежная напряженность, лучше всего выраженная в названии книги Харви Социальная справедливость и город. Социальная справедливость – вещь благородная и прекрасная, как и город. Проблема, конечно, в их соединении, создающем упрямый конфликт, вроде того, что содержится в заглавии эссе Арендт Правда и политика[226]. Можно ли продвигать одновременно и социальную справедливость, и урбанизм, или это попытка и невинность сохранить и капитал приобрести? Это сложный вопрос, потому что на самом деле не города, а государства предназначены управлять людьми с помощью равенства всех перед законами и подзаконными правилами (хотя часто они делают прямо противоположное). В отличие от суверенного государства и его обширной правовой системы, городу не требуется, и он не имеет инструментов для обеспечения слепой справедливости для всех. Если богиня города до сих пор изображается с завязанными глазами, то причина в том, что она имитирует Фортуну, а не Юстицию. Как и природа, город по своей сути ни справедлив, ни несправедлив; он просто есть.
7. В этом заключается трудность попытки осудить современный метрополис как «двойственный город»[227] солнца и тени, привилегированных и неимущих жителей, разделенных безошибочной линией классового разлома. Этот реакционный подход не способствует городской солидарности и в конце концов настраивает город против самого себя. Хотя мечта о полностью уравновешенном городском ландшафте – это всего лишь мечта, Беньямин также полностью осознает, что город, резко разделенный (изнутри или снаружи) между сверхбогатыми и остальными, включая нас, является главным симптомом или даже главной причиной его собственного разрушения. Именно этим объясняется его увлечение дискурсом о «праве на город»[228] – попыткой всех урбанистов начиная с 1960-х годов ответить на нарастающие препятствия для доступа бедных к городской жизни. По мнению Беньямина, эта борьба за право жить в городах – еще одно досадное смешение логики города и логики государства, подобное тому, которое стоит за вопросом о так называемой урбанистической справедливости. Это связано с сомнительным предположением, что город является суверенным органом, обладающим властью включать или исключать живые существа, что город дает и забирает по праву, а не случайно. Обвинять город – равносильно тому, чтобы стрелять в гонца, приносящего дурные вести.
8. Лефевр предлагает «трехчастное»[229] описание современного состояния, представляя его как постепенный переход от сельской к промышленной, а затем – на заключительном этапе, знаменующем своего рода гегелевский конец истории, – к городской жизни. Урбанистическое состояние – его теоретический горизонт. Это конечная точка континуума, в котором мы сейчас живем. Если сельская жизнь вращается вокруг потребности (характеризующейся ограниченным производством и подчинением неустойчивым силам природы), а промышленная жизнь вращается вокруг труда (характеризующегося фетишизированным производством, которому способствует подчинение природы ценой ее последующего разрушения), тогда урбанизм, полагает Лефевр, представляет собой совершенно новую фазу, которая может привести к жизни, вращающейся вокруг наслаждения. Тем не менее остается неясным, что означает это наслаждение или jouissance и каковы могут быть его ответвления, особенно учитывая его парижскую ассоциацию с трансгрессией. Нет также никакого объяснения тому, каким образом нищета аграрной жизни, уступившая место нищете промышленной жизни, уступившей место нищете городской жизни, становится лучше. В конце концов, отношения города с природой также остаются нерешенными. Большая часть Манхэттенского проекта является попыткой заполнить эти пробелы.
9. Историческая перспектива Беньямина еще шире, чем и без того смелое повествование Лефевра. Беньямин спрашивает себя, каковы наиболее распространенные институты, до сих пор доминировавшие в этой цивилизации. Его ответ очевиден: религиозные и государственные аппараты. Постепенный переход власти от первого ко второму – от теологии к политике, от папы к суверену, от священника к бюрократу, от слепой веры к инструментальному разуму – это большая часть традиционной истории о второй половине второго тысячелетия, которую мы любим себе рассказывать. Вместо того чтобы рассуждать в парадигме этой стандартной теории, Беньямин сосредотачивается на другом тектоническом сдвиге фокуса силы, который изменяет мир, в котором мы сейчас живем: переходе от государств к городам. Хотя Беньямина можно обвинить в том, что он превратил свой урбанизм в новую идеологию, он настаивает на том, что необходимо думать о городе как о жизнеспособной, невиртуальной реальности, которая продолжает существовать после того, как все великие возвышенные идеологии XX века с грохотом рухнули. «Больше, чем когда-либо, – размышлял Колхас, когда двадцатый век подходил к концу, – город – это всё, что у нас есть»[230].
10. Почти каждая дисциплина, движение, матрица мышления и художественное направление прошлого века использовали собственные идеи, методы и убеждения, чтобы приспособиться к модернистскому городу. У нас есть история города и социология города, география города и психология города, экономика города и политика города; существуют теории урбанистической архитектуры и урбанистической экологии; есть фильмы, пьесы, романы, стихи, песни, картины, фотографии, скульптуры, симфонии, балеты и философии, посвященные городу. Беньямин был чрезвычайно заинтересован во всём этом, и он интегрировал многие из почерпнутых там идей в аргументацию своего Манхэттенского проекта. Но он не мог не заметить, что все они склонны присваивать реальный город для своих, а не для его, города, нужд. Он чувствовал, что в конце концов сам город приносят в жертву на алтаре его собственного образа.
11. Мы слишком долго думали только о том, как нам изменить город. Пришло время позволить городу изменить то, как мы думаем.
Глава 19. Урбанистическая философия