На рубеже XX века бóльшая часть населения штата Нью-Йорк проживала в Нью-Йорке. Чтобы как-то приспособить законодательство к тому, что недавно объединенные в этот город районы обладают теперь гораздо большей экономической и политической властью, чем весь остальной штат, ему была предоставлена ограниченная автономия, называемая home rule, самоуправлением. Этот акт передачи полномочий от суверенного органа к местному органу власти называется деволюцией. С юридической точки зрения home rule может быть в любое время отменен государством, которое тем самым восстановит свои суверенные полномочия, которыми обладало до этой деволюции. Беньямин неоднократно использует эти два юридических термина полемически в своем описании урбанистической революции. Его Манхэттенский проект можно рассматривать как прогностическую работу, сосредоточенную на деволюции власти от суверенного государства и фактическом установлении самоуправления в современных городах.
Беньямин перерисовывает политическую карту на основе своего утверждения о том, что основная разность потенциалов в современной политической мысли имеет мало общего с нынешней дихотомией левых и правых, а идет еще глубже, к первоначальному расколу между логикой города и логикой государства. Одной из концепций, которую помогла ему выработать эта идея, стала его рудиментарная ревизия стандартного описания Французской революции. Он полагает, что почти вертикальный всплеск населения Парижа между 1600 и 1800 годом был основной причиной распада монархии, переместившийся из города в Версаль в 1682 году. С точки зрения Беньямина (которую он разделяет с Лефевром), Парижская коммуна 1871 года была второй отчаянной попыткой городского общества заявить о своих правах на революционную искру, которая была вскоре присвоена и энергично раздута государством. Соответственно, основная поляризация – не между тиранией и демократией, не между капитализмом и коммунизмом, а между городом и государством.
В 1766 году, когда жители Манхэттена медленно готовились к своей маленькой революции, они решили воздвигнуть столб свободы посреди городской ратуши. Столб свободы – это, по сути, флагшток без флага. Хотя у разных версий столбов свободы на верхушке были закреплены различные предметы, общим у них было именно то, чего у них не было: надлежащего флага, символизирующего конкретное суверенное государство. В Нью-Йорке, например, столб был увенчан позолоченным флюгером с надписью «Свобода»[245]. Жители Нью-Йорка, воздвигшие этот импровизированный монумент, необязательно пытались противостоять власти своего текущего правителя (британского короля), присягая на верность другому (будущему американскому президенту). Подобно знаменитым средневековым изображениям пустого трона, древко без флага, кажется, ставит под сомнение саму предпосылку суверенного государства, ниспровергая его наиболее заметный символ. Трон без короля. Флагшток без флага. Город без государства? Вместо того чтобы сжечь флаг или размахивать другим флагом, те жители Нью-Йорка решили отпраздновать отсутствие флага.
Один из самых неожиданных источников, анализ которых содержится в Манхэттенском проекте, – это письма Джорджа Вашингтона, в которых Беньямин обнаружил несколько анекдотов, раскрывающих интригующий аспект отношений между Соединенными Штатами и Нью-Йорком. Во-первых, самое раннее письменное использование термина «житель Нью-Йорка»[246] встречается в письме, написанном Вашингтоном в 1756 году. Второй, более важный анекдот состоит в том, что в 1789 году, до того, как Вашингтон покинул Маунт-Вернон, чтобы отправиться на Манхэттен для своей инаугурации, он написал, что чувствует себя «преступником ‹…› направляющимся к месту казни»[247]. Очевидный вопрос: почему отец нации чувствовал себя преступником? Почему он приравнял рождение государства к смертному приговору? Его стремление жить мирной сельской жизнью вдали от общественного внимания, похоже, не оправдывает столь сильного заявления. Может быть, его отъезд из Нью-Йорка в начале Войны за независимость заставил его чувствовать себя неловко по поводу этого возвращения. Хотя, когда сражения стихли, стало ясно, что его предыдущее решение спасти свои войска, а не противостоять превосходящей британской армии было стратегическим краеугольным камнем его окончательного триумфа. Что же, кроме психологического мотива, могло побудить Вашингтона сравнить первую столицу США с эшафотом?
Возможно, ответ как-то связан с тем фактом, что Нью-Йорк был лишь временной столицей и что будущая суверенная резиденция, созданная через год после инаугурации Вашингтона и названная в его честь, должна была создать прецедент в западной истории: страны с «двумя центрами, один правительственный, другой экономический»[248]. Это неофициальное, но наиболее важное физическое разделение властей дестабилизирует положение традиционной столицы как средоточия не только политики и бизнеса, но также культуры и религии. Ситуация с Москвой и Санкт-Петербургом отдаленно сопоставима с ситуацией в Америке, за ней последовали и более свежие примеры (например, Иерусалим и Тель-Авив). Нью-Йорк по-прежнему является лучшим примером города, сохраняющего позицию самого важного в стране, несмотря на то что он отделен от аппарата государственной власти. Историки даже предполагают, что тот факт, что он не был государственной столицей, позволил ему стать столицей мира.
От религиозного идеала пуританской Новой Англии до просвещенного идеала джефферсоновской Виргинии способность приспосабливаться к различиям, допускать другую точку зрения никогда не была данностью на американской сцене. Пуританская модель – это модель маленького городка, где все должны жить в «согласии»[249]. Если вы хотите жить по-другому, будьте нашими гостями, но, пожалуйста, постройте свой отдельный поселок. В значительной степени пригороды и закрытые поселки XX века являются прямым продолжением этой модели.
Просвещенная модель основана не на сближении единомышленников на едином маленьком пространстве, а на более широком стремлении к достижению гегемонии на всей земле. Это мечта о том, чтобы каждый мог прийти к какому-то элементарному, рациональному, государственному соглашению. У Томаса Джефферсона, однако, было мало веры в то, что бывшие рабы и рабовладельцы когда-либо смогут жить вместе в одной стране. Он также сопротивлялся эмиграции из-за рубежа и поддержал территориальную экспансию, поскольку считал, что эти шаги усилят его антиполемическое демократическое видение, которое стремилось к предотвращению внутренних или внешних конфликтов почти любой ценой. Это объясняет, почему он так подозрительно относился к большим разнородным городам. Такое необычное пространство, как Нью-Йорк, с точки зрения Джефферсона, представляет собой явную угрозу совершенству американского союза.
Тривиальный вопрос: Сколько из сорока с лишним президентов США родились в одном из сорока с лишним крупных городов Америки? Подсказка: одной руки более чем достаточно. Беньямин жил в Нью-Йорке, когда поляризация между городом и остальной частью страны была наиболее сильной. В отличие от сегодняшнего дня, это было время, когда могущество Соединенных Штатов, казалось, росло прямо пропорционально упадку его города. В такой обстановке можно было бы ошибочно предположить, что его Манхэттенский проект полон антиправительственной демагогии, направленной против государства. Хуже того, кто-то может представить Беньямина консерватором, уставшим от любого федерального вмешательства.
Если предыдущие теоретизирования привели к созданию подобного впечатления, то позвольте мне напомнить, что во всём, что касается национальной и международной политики, Беньямин был в достаточной степени агностиком. Он был настолько сосредоточен на развитии своего анализа города, что предоставил другим мыслителям возможность заняться детальной критикой государства. Суверенные государства (такие как Соединенные Штаты, Израиль, Восточная и Западная Германия) – просто фоновый шум в Манхэттенском проекте. В его намерения не входило превращать город в еще одно государство с его сложными военными и правительственными аппаратами. Его явно не впечатлило предложение Нормана Мейлера во время его неудачной кампании на выборах мэра 1969 года отделиться от Олбани и превратить Нью-Йорк в пятьдесят первый штат Союза. Чтобы объяснить позицию Беньямина в самых недвусмысленных, афористичных терминах, можно сказать, что он надеется, что однажды мы научимся видеть как город, а не «видеть как государство»[250].
Глава 21. Город-убежище
Невозможно понять дух Древних Афин, если не читал Одиссею Гомера. Будет столь же непросто понять дух современного Нью-Йорка, если не принимать во внимание Моби Дика Германа Мелвилла. Хотя дата публикации этого романа находится за рамками исторического исследования Беньямина, посвященного Нью-Йорку XX века, он никак не мог избежать анализа этого прототекста. Единственное, наряду с этим, исключение, которое он позволяет себе сделать, – это Листья травы Уолта Уитмена, которые в его Манхэттенском проекте имеют аналогичный статус основополагающего произведения.
Под влиянием своего раннего изучения театра барокко Беньямин выбирает подход к Моби Дику как к аллегорическому произведению. Беда только в том, что он предлагает две интерпретации одной и той же книги, частично противоречащие друг другу. Согласно первой, «Пекод», китобойный корабль, находящийся в центре повествования Мелвилла, символизирует государство. Моби Дик, белый кит, которого на просторах океана тщетно преследует «Пекод», символизирует город. Ахав – капитан китобойного судна, отказывающийся от цели экспедиции (добыть как можно больше китов, чтобы получить драгоценное масло из их жира) в попытке отомстить Моби Дику (из-за которого он ранее потерял ногу), – обозначает государя. Измаил – рассказчик (но не обязательно главный герой) истории, который покидает свой «славный старый город Манхэттен»[251] и присоединяется к катастрофической экспедиции, – символизирует горожанина, по ходу истории узнающего о внутренней работе могучего государства.
В тексте романа много реминисценций, которые могли привести Беньямина к такому прямому прочтению, но наиболее очевидной подсказкой послужил внешний источник, высказывание Томаса Гоббса: «Ибо искусством создан тот великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством, по-латыни – Civitas, и который является лишь искусственным человеком»[252]. Гоббс называет государство Левиафаном в честь мистического морского чудовища, часто изображаемого в виде кита. Явное различие состоит в том, что в политической философии Гоббса государство рассматривается как искусственный человек, а в аллегорическом романе Мелвилла корабль понимается как искусственный кит. Подобно государству и кораблю, Моби Дик (книга, а не кит) сама по себе является колоссальным произведением, созданным с помощью «искусства» и рассказанным «искусственным человеком» («Зовите меня Измаилом»[253] – начинается книга, словно это тоже является гипотезой).
Но ни сам Мелвилл, автор из плоти и крови, ни город, где он родился и умер, не являются искусственными, выдуманными конструкциями. И так же как настоящий кит – это не просто кит, а единственный кит, имеющий имя и даже личность, Нью-Йорк – это не просто некая абстракция, взаимозаменяемая с любым другим городом. В то время как в XIX и ХХ веках общее мнение заключалось в том, что обезличенное и неуправляемое урбанистическое чудовище нужно каким-то образом остановить, Мелвилл использует Моби Дика в качестве зашифрованного контраргумента. Он утверждает, что на самом деле реальную угрозу представляет собой республика/«Пекод» под руководством своего суверена/Ахава. Это угроза не только городу/киту, но и безопасности и благополучию как всех его жителей/матросов, так и всех тех, кто посмел встать у него на пути. Тем не менее город переживет государство, как в конце романа кит пережил и корабль, и всех, кто был на борту, кроме Измаила, который остался в живых, чтобы рассказать эту поучительную историю.
Моби Дик учит нас простой исторической истине с удивительно счастливым концом. Все империи и тираны, какими бы могущественными и злыми они ни были, в конце концов угасают. Города, по какой-то причине, чаще всего просто переживают их. Вероятно, нет лучшего примера, чем родной город Беньямина. Берлин, который легко мог бы стать столицей XX века, останется в памяти как его жертва. Но только представьте себе призрак Беньямина сегодня, в XXI веке, прогуливающийся вместе с туристами от Потсдамской площади к Бранденбургским воротам, где когда-то была стена, минуя по пути невзрачную автостоянку, под которой похоронен бункер Гитлера, пересекая Ханна-Арендт-штрассе и направляясь к бетонным плитам мемориала Холокоста (которые большинство почему-то считают надгробными памятниками, хотя Беньямин, вероятно, заметил бы их сходство с видом Манхэттена с высоты птичьего полета). Затем, повернув налево, они блуждали бы по извилистым тропинкам Тиргартена, вышли бы из него к зоопарку и наконец попали на знакомые улицы Шарлоттенбурга, района его детства. «Драма сыграна»[254], как написал Мелвилл в эпилоге своего романа.
Вторая интерпретация Моби Дика содержится в единственном вопросе, записанном на последней из страниц, посвященных роману Мелвилла. Что, если, задается вопросом Беньямин, «Пекод» – это современная версия Ноева ковчега, а Нью-Йорк – современное воплощение библейского города-убежища? Я могу быть здесь совершенно не прав, но, кажется, эта идея коренится в гностическом взгляде на историю, согласно которому мир, в котором мы живем, постоянно существует в состоянии потопа. Но при этом всегда есть ковчеги, которые могут нас спасти. Большие города функционируют как такие ковчеги. Иными словами, искупление – это событие не во времени, а в пространстве. Но это, конечно же, не просто точка на географической карте. По словам самого Мелвилла, «на карте этот остров не обозначен – настоящие места никогда не отмечаются на картах»[255].
История – это бесконечный океан, и не стоит ждать земли на горизонте. Единственный способ спастись – подняться на борт одного из кораблей, дрейфующих в его текучей бесконечности. Когда исключение становится правилом, когда катастрофа вовсе не событие, а бытовая проблема, когда мир существует в состоянии «окаменевшего беспокойства», когда апокалипсис не позади и не впереди нас, а вокруг и никогда не кончается (и, таким образом, обычно не замечается или, по крайней мере, терпим), всё же можно создать место, которое будет функционировать как исключение из исключения. Такой город, как Нью-Йорк, является таким местом. Беньямин называет это «недвижимость чрезвычайного [или исключительного – Примеч. пер.] положения»[256], хотя «город-исключение» звучит лучше. Это не так уж далеко от того, что Гегель называет концом истории, но гораздо ближе к тому, что можно было бы назвать концом географии.
Моби Дик начинается там, где заканчивается Одиссея: дома. Эти противоположные путешествия представляют собой простой способ отличить модернизм от классицизма. Несмотря на то, во что могли бы верить некоторые искатели приключений, корабль – это не совсем дом. И если Нью-Йорк – город-убежище от вечного потопа, то и настоящим домом его считать нельзя, скорее это такое место, куда направляется человек, потерявший защиту собственного дома. Позвольте мне объяснить подробнее. В библейские времена города-убежища основывали для защиты тех, кто был обвинен в непредумышленном убийстве и поэтому боялся возмездия со стороны семьи своей жертвы. В пределах города-убежища правонарушители были защищены от всякого вреда. В других местах, однако, разрешалось убивать их безнаказанно. Все жители городов-убежищ получали прощение в день смерти первосвященника в Иерусалиме. После этого они могли без опасения возвращаться в свои прежние дома. Удивительным следствием этого странного юридического устройства было то, что матери первосвященников нередко приносили подношения жителям городов-убежищ, пытаясь отговорить их возносить молитвы о преждевременной кончине их сынов.
Серьезный момент здесь связан с запутанным статусом города-убежища в библейской юриспруденции. Обычно убийство человека считалось тяжким преступлением, запрещенным сначала в завете Бога с Ноем, а затем в Шестой заповеди. Но израильтяне также сделали исключение, приостановив действие заповеди для тех, кто совершил убийство непредумышленно. Поэтому следующим логическим шагом было создание города-убежища. Этот город функционировал как приют, предлагающий исключение из исключения. Он защищал в пределах установленного пространства тех живых существ, которые где-либо еще были бы уничтожены. Для Беньямина каждый город – это город-убежище или исключение из исключения. Но поскольку должность первосвященника остается незанятой в течение тысячелетий (после разрушения Иерусалимского храма), никто больше не может быть помилован; никто не может вернуться домой.
Многим жителям Нью-Йорка в XXI веке посещение Таймс-сквер напоминает визит к родителям. Чувство антагонистического, почти эдипова беспокойства возникает, когда человек сталкивается с тем, что он гораздо больше похож на туриста, чем готов признать. Точно так же из-за подавляющего присутствия жителей иностранного происхождения Нью-Йорк трудно назвать американским городом. К настоящему времени он настолько же американский, насколько европейский, азиатский и африканский, карибский и русский, еврейский и христианский. Поэтому Генри Джеймс оспаривает утверждение о том, что иммигранты, прибывающие в Нью-Йорк, принимают негласное обязательство соблюдать установленный образ жизни местных. Напротив. Туземцы, как и сам Джеймс, должны постоянно приспосабливаться к новичкам: «Чтобы восстановить доверие и восстановить утраченные позиции, – пишет он в Американской сцене, – мы, а не они должны сдаться и поддаться направлению. Другими словами, именно мы должны пройти бόльшую часть пути, чтобы встретиться с ними; в этом для нас и заключается вся разница между владением и лишением прав»[257].