Книги

Манхэттенский проект. Теория города

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава 23. Сюда приходит каждый

В Записках Мальте Лауридса Бригге Райнер Мария Рильке предлагает испытанный метод маскировки, пусть даже всего на несколько часов, безошибочно определяемых пятен бедности. Как и сам Рильке (и как Беньямин несколькими годами позже), полуавтобиографический Мальте приезжает в Париж в погоне за своей мечтой о литературном успехе, которая вскоре уступает место реальности материальной нищеты. На улицах хорошая, но изношенная одежда Мальте не вводит в заблуждение других бедняков, которые мгновенно узнают в нем своего. Но поскольку вход во Французскую национальную библиотеку разрешен только обладателям специальной карты, она также служит временным щитом, защищающим тех, кто может в нее войти, от невзгод внешнего мира. Как только привилегированные посетители минуют стеклянную дверь и попадают в большой читальный зал, они могут отделиться от менее привилегированной толпы, от выплюнутой «кожуры человеческой, сплюснутой судьбой, мокрой от ее слюны»[278], сесть рядом с Мальте, или Рильке, или Беньямином и читать свою любимую книгу в респектабельной тишине.

В Нью-Йорке Беньямин оказался в совсем другой ситуации. Главный читальный зал Публичной библиотеки, где он работал над книгой почти каждый день в течение последних тридцати лет своей жизни, не требует удостоверения личности ни для входа в здание, ни даже для получения книг из его обширных фондов изданий. Библиотека действительно открыта для публики. Ее лишенные украшений стеллажи в некотором роде священны, поскольку входить в хранилище имеют право только работники библиотеки. Однако большая часть остального культового здания предназначена для бесплатного пользования всеми и каждым без исключения.

Хотя библиотека является публичным пространством, она также остается необычайно уединенным местом, где люди могут думать свои мысли и писать собственные заметки. Главный читальный зал, с небоскребами, заглядывающими в огромные окна, и белыми облаками, которыми расписан высокий потолок, пытается делать вид, что он не интерьер, а экстерьер. Но несмотря на эту симуляцию нахождения на открытом воздухе, он обеспечивает посетителям очень интимное ощущение того, что они находятся в помещении, иногда даже больше, чем могут его обеспечить их собственные квартиры, где крохотные письменные столы стоят вплотную к теплым кроватям.

Отчасти причина, по которой Беньямин был так заинтригован библиотекой, связана с его странным убеждением, что это модель Манхэттена в миниатюре. Два ряда длинных столов в главном читальном зале на третьем этаже, один на востоке, второй на западе, представляют для него пронумерованные улицы. Стены справочников с обеих сторон обозначают реки Гудзон и Ист-Ривер. Выложенная красной плиткой дорожка посередине – это Пятая авеню. А стойка выдачи книг в самом центре зала похожа на местонахождение самой библиотеки – микрокосм внутри микрокосма, находящийся внутри того микрокосма, которым является Манхэттен в целом.

Если не брать в расчет фантазирование, Беньямина в основном интересует тип учреждения, воплощением которого является Публичная библиотека, тайно задающая тон всему городу. Отсюда контраст с парижской библиотекой Мальте. Полезно также подумать о контрасте между Публичной библиотекой и университетом – еще одним учреждением, занимающимся высшим образованием, хотя Беньямин так и не нашел в нем своего места. Библиотека, как и город, принимает вас, когда вы приходите, и отпускает, когда вы уходите. Вам не требуется предстать перед приемной комиссией по прибытии, вам не навязывают программы во время вашего пребывания там, и отсутствует церемония вручения дипломов, когда вы покидаете ее. Как только вы входите, кажется, что вы всегда были там; как только вы вышли, всё выглядит так, как будто вас там никогда не было.

Эти соображения подтолкнули Беньямина предложить простую схему противопоставления логики города и логики государства. С одной стороны, мы имеем представление о современном национальном государстве как о доспехах и щите, как об аппарате, предназначенном не только для принятия и защиты в своих границах определенных элементов, называемых гражданами, но также для исключения и отказа в принятии других, которые не имеют ни прав, ни политического значения. Это ярко проиллюстрировано рассказом Рильке о тех, кто не может войти во Французскую национальную библиотеку. С другой стороны, Беньямин позиционирует Нью-Йорк (и Публичную библиотеку как его зародышевую модель) как возможную и жизнеспособную альтернативу этой базовой государственной логике. Город – это зона, облегчающая взаимосвязь одних элементов и разъединение других. Город – не вместилище жизней, а место их встречи (не путать с плавильным котлом). Кто вы есть, зависит от того, кого вы встречаете. Способствуя связям и взаимодействиям, город также порождает разделение и изоляцию. Связывая одни жизни, он разъединяет другие. Разделение и разъединение для города то же, что исключение и изгнание для государства: неизбежный сопутствующий ущерб.

Философский эксперимент, проведенный Беньямином в Публичной библиотеке, заставил его отложить, хотя и не исключить, те способы, которыми мы определяем разные жизни. Он заключает в скобки или пропускает, не отменяя и не выходя за пределы принятой категоризации людей. Эта позиция удивительно похожа на ту, к которой он мог прийти через «контакты»[279] с незнакомцами – сексуальные или иные, случайные или намеренные – в порнографических кинотеатрах и вокруг них в нескольких кварталах к западу на Сорок второй улице. Это объясняет почти полное отсутствие прямого взаимодействия в его Манхэттенском проекте, например, с еврейским Нью-Йорком, или Нью-Йорком рабочего класса, или богемным Нью-Йорком, или Нью-Йорком геев, или Нью-Йорком любой другой репрезентативной этнической или гендерной принадлежности, класса или вероисповедания, района или общины, культурной среды или политической идентичности. Его проект – это поиск не человеческой всеобщности или особенности, а некой «какой бы то ни было сингулярности»[280]. Вообразить город – значит представить себе его абсолютную жизнь до и после, но не вместо его различных форм жизни.

Манхэттенский проект предлагает новый raison de ville – интерес города – в качестве альтернативы raison d’état – интересу государства. В результате Беньямин может дистанцироваться от старой максимы, что в Нью-Йорке «возможно всё»[281]. Как показывает Арендт, это выражение на самом деле является очень хорошей инкапсуляцией логики тоталитарного государства, в котором действия, некогда невообразимые в рамках законной власти, становятся новым привычным положением дел. Вместо этого Беньямин встает на сторону Элвина Брукса Уайта, который предполагает, что «в Нью-Йорке всё необязательно»[282]. Можно даже отказаться от всей этой чертовой штуки в любой момент.

В 1970-х и 1980-х годах, когда все поверхности города постепенно покрывались граффити, Беньямин заметил, что стены библиотеки подозрительным образом остаются нетронутыми. Как это озадачивает, отмечает он, учитывая, что охрана здания, похоже, довольно номинальная, а прилегающий Брайант-парк – довольно опасное место, где преобладают торговцы наркотиками и бродяги. Что может быть лучше, чем стены этого монументального здания, чтобы увековечить свое имя (хотя бы на время до прибытия уборщиков)? Почему авторы граффити решили пощадить белые мраморные стены библиотеки?

Беньямин, который был очарован граффити с первых дней его появления, когда еще никто не думал об этой зарождающейся практике как об искусстве, кажется, предлагает свое объяснение, написав, что, если бы он снова был молодым человеком, он попытался бы подняться на крышу библиотеки и расписать из баллончика каждую из трех мраморных досок над главным входом, увековечивающих память основателей библиотеки, нанеся на них три огромные буквы: H. C. E. Это достаточно четкая отсылка к главному герою романа Джеймса Джойса Поминки по Финнегану Хемфри Чимпдену Эрвиккеру: Here Comes Everybody (Сюда Приходит Каждый).

Беньямин знает, что такая радикальная демократия, напоминающая проповеди Уолта Уитмена, столь же примитивная, сколь пугающая, является скорее наивными мечтами, чем конкретной реальностью. По этой причине ее место обычно на периферии его мысли. «Сегодня, – пишет Уитмен в 1882 году, – я должен сказать – вопреки циникам и пессимистам и отлично зная обо всех исключениях – восприимчивое и глубокое изучение современного населения Нью-Йорка дает самое прямое на сегодняшний момент доказательство успешности Демократии и разрешения парадокса, когда свободный и полностью развитый индивидуум соответствует основному множеству»[283]. Подразумевая эту логику, Беньямин утверждает, что, хотя случайные незнакомцы, которые встречаются за общим библиотечным столом, редко обмениваются хотя бы одним словом, как если бы каждый из них был заключен в непроницаемый пузырь, их вид заставил бы призрак Уитмена блеснуть одной из его знаменитых улыбок.

Базовую формулировку нью-йоркской логики можно найти в стихотворении Уитмена На Бруклинском перевозе. Его общая форма может быть передана следующим образом: Как ты х, так и я х. Несколько примеров: «И то, что чувствуете вы при виде реки или неба – это же чувствовал я ‹…› Не только на вас падают темные тени, / И на меня извечная тьма бросала тени свои ‹…› Не вам одним известно, что значит зло, / Я тоже знаю, что значит зло»[284]. В этих утверждениях интересно то, что они не предполагают равенства между вами и мной, того, что у нас с вами одинаковые способности или возможности. Мы дезинтегрированы и радикально отличаемся друг от друга и даже от самих себя. Полтора века – это только один из тысячи факторов, отделяющих Уитмена от вас, вас от меня и меня от меня.

Но в конце концов эти различия «не помеха»[285]. Уитмен чувствует себя ближе к своим предполагаемым будущим читателям, где бы они ни находились, чем к своим потным попутчикам на пароме. Хотя его личность и судьба, его сущность и существование имеют непосредственное отношение к его собственному телу, что-то каким-то образом также «и в вас перельет его мысли»[286]. Эту логику не следует путать с эмпатией. Арендт утверждает, что эмпатия политически нецелесообразна, и в любом случае с философской точки зрения невозможно думать, чувствовать как кто-то другой или быть похожим на кого-то другого (только кандидат на предвыборном митинге говорит толпе: «Я могу почувствовать вашу боль»). Тем не менее, подобно тому, как вы можете представить себе то, чего не видите своими глазами, так же как вы можете расширить свое мышление, воспринимая чужую позицию, так же как вы можете представить себе то, что перед вами отсутствует, так же как вы можете представить форму жизни, которая не является вашей собственной, так же могу и я.

Третий порог. Экополис

Нью-Йорк – это мультистабильная фигура, подобная рисунку, воспроизведенному в Философских исследованиях Людвига Витгенштейна, где изображена утка, которую можно увидеть и как зайца. Мы смотрим на такую двойственную фигуру и видим одно, пока до нас вдруг не доходит, что мы можем смотреть на нее совсем по-другому. Ни одно восприятие утки-зайца не более верно, чем другое, хотя мы не можем видеть их обоих одновременно, и мы не получим полной картины, пока не признаем их обоих.

Сегодня экономику и политику уже нельзя рассматривать как два разных явления. Арендт первой заметила, а Беньямин первым довел до логического завершения утверждение, что в эпоху модерна эрозия границы, которая раньше разделяла ойкос и полис, дом и город, частное и общественное, требует совершенно нового подхода к пространству, в котором мы сейчас живем. Беньямин называет эту новую пространственную конфигурацию экополисом.

Экополис можно определить как поле напряженности, порожденное слиянием экономических и политических сил в одном месте. Это гибрид государственного левиафана и корпоративного бегемота, или слияние биовласти и биокапитала. Апроприировав определение поп-музыки, данное Уорхолом, мы могли бы сказать, что рождение экополиса произошло в тот день, когда модерн «вытащил нутро наружу, а внешнее убрал вовнутрь»[287], что произошло в тот же самый день, на который ссылался Беньямин, когда заметил, что «улица становится комнатой, а комната становится улицей»[288].

Нью-Йорк можно рассматривать как живую, дышащую, мультистабильную фигуру. Это, кажется, не имеет большого значения, потому что всё еще можно анализировать город, рассматривая его либо как полис (что было целью третьей части этой книги), либо как ойкос (что будет целью следующей части). Но на самом деле эти две концептуальные схемы, через которые мы подходим к городскому пространству, не работают бок о бок, как две независимые и несовместимые системы или как два гиганта, пытающиеся не наступать друг другу на ноги. Здесь даже не имеет смысла говорить о синергии, если мы признаем, что экономика и политика – это два дополняющих друг друга способа рассматривать один и тот же город. Релятивистский подход также бесполезен, потому что, как и в случае с монетой, требуется, чтобы обе стороны были видны, даже если они не могут видеть друг друга.

Неясно, вдохновлен ли Беньямин здесь утверждением Спинозы о том, что мысль и протяженность являются двумя атрибутами одной и той же монистической субстанции. Возможно, на него даже повлияло утверждение Нильса Бора о том, что знаменитый дифракционный эксперимент, в котором свет проявляется и как волна, и как частица, порождает не противоречие, а указывает на взаимодополняющий дуализм его свойств. Но что несомненно, так это то, что Беньямин не предлагает установки, касающейся правильного баланса между политическими и экономическими силами, или стратегий их объединения или разделения. Вместо этого он ищет новый способ понимания и преодоления этого городского параллакса.