Осень предательски темнела и пускала ночь, как старую подругу. До утра не справятся, значит, всё окончательно пропадёт. Степнов звонил, уже не различая, правильно ли поступает. Телефон отказался давать показания без единого намёка, что потом всё обязательно получится. Всё получится. Обязательно получится. Но только почему-то потом.
Голова его тяжело клонилась. Малиновое, фиолетовое, чёрное — всеми цветами переливалось лицо, кровоподтёки сияли под глазами, с обидой таращился в сторону сломанный нос. Хорошо, дышал, несмотря на пробитый грудак, и не понимал: ну разве так можно — оставаться живым, когда тебя убивают. Сидел в какой-то другой уже квартире. Дёрнулся. И дёрнуться не получилось. Руки сжимал металлический трос, пришпоренный узлом к батарее.
Лёха «агакнул» или «окнул». В общем, издал вполне себе громкий звук, особенно сносный в его мучительном состоянии.
Никого и ничего. Никто, кроме Лёхи, не ответил ему самому. На этот раз выпустил «ах» и зашевелился как мог. Ватное отёкшее тело. Зашумел, заколотил подошвами «адидасов», одной, второй. Понеслась кровь, закололо тут и там, везде. Кое-как потянулся. Уже темно, уже, наверное, самая настоящая ночь, а сколько времени прошло, да кто же знает.
Он помнил примерно всё. По крайней мере, так ему казалось. Как прошёл в квартиру, точнее, его завели, взяв за руки. Как представился. И вроде бы первые сколько-то минут достойно развивал сценарий, а потом внезапный сюжетный ход, вопросы, которых не было в списке. Так и пришлось молотить что вздумается, а после — терпеть сколько можется.
Где же прокололся, в какой момент ушёл в отказ. То ли слово какое-то вставил неуместное или слишком правильное, то ли перепутал гашиш с канабинолом, и разлилось молочко конопли, и поскользнулся на ровном месте. А может, Лёху Старого никто не знал, или откинулся тот, или сидел где-нибудь на «семёрке», и не мог стажёр-отличник справиться с задачей повышенной сложности, где звёздочка над цифрой уже не просто символ, а живая офицерская звезда.
— Ты — мент, — вспомнил Лёха, — кранты тебе.
И он бы мог, конечно, оправдаться, поскольку до настоящего мента ему как минимум ещё предстояло пройти стажировку. Как максимум — выжить. Скорее всего, он пытался возразить или, по крайней мере, хоть как-то убедить, что не имеет отношения к этим «мусорам», а всего-навсего хочет взять «вес», и вот, пожалуйста, деньги, пятитысячная купюра, от которой не осталось ничего в какие-то считаные секунды. Разорвали на кусочки.
Ему сейчас было везде одинаково больно, абсолютно весь он представлял цельную боль и потому не мог ни соображать, ни пытаться подумать, как выбраться отсюда, ведь как-то можно, в конце концов.
Заговорил дверной замок. Раз и два, а потом ещё один — верхний: раз и два и три. И, не разуваясь, кто-то зашёл и дальше двинулся.
Раз-два, раз-два. Почти армейской поступью таранил пол тяжёлый шаг. Лёха увидел и вспомнил опять — да, тот самый, кто бил больше остальных. Вот он, совсем рядом, так близко, что ближе не может, не должно быть.
И возразить не смог, и хотя бы корпусом повести, да что угодно — лишь бы этот не позволил, не смог, перестал, оставил, отпустил. Опять ударил — да так сильно. А казалось, сильнее быть не может, а вышло, что предела нет. Лёха снова потерялся и только почувствовал на запястье влагу, а чуть выше — тонкий, писклявый, острый холодок. Злодей нежно давил на шприц, и никто не мог ничего поделать.
Он себя видел на огромном чистом плацу. Трубил самый настоящий и самый живой оркестр: бородатый трубач и добрый барабанщик, а за ними возвышался главный корпус его родной полицейской академии. Там из окон за Лёхой наблюдал всякий и каждый, курсанты и офицеры, сержанты и генералы, и кричали — иди, иди, иди. Он скомандовал сам себе: «Прямо́!», наклонив корпус, зашагал строевым, разбивая асфальт в горячее крошево. На центровой разметке, когда торжественный марш прекратился и вдруг заиграл российский гимн, Лёха поднял ногу, занёс вторую, и не стало асфальта, и растворился плац. Он понял, что летит, и воздух стал единственной опорой. Так ему было замечательно и свободно, и единственное, о чём думал, — не вылететь бы за пределы колючей проволоки, ограждающей ведомственное учебное заведение от мирной гражданской жизни.
А потом разлилась темнота, и Лёха упал и лежал до самого утра. Только одни колокола вторили — живой, живой, поднимайся.
Не стоило заходить в церковь пьяным. Они напились. Залили неудачу в надежде, что, может, легче станет. Долго не давало по шарам, потом ударило всё-таки, и понеслось.
— Да всё будет хорошо. Найдём. И отец поправится.
Степнов так налакался, что отвечал размыто и пространно, трезвый бы не понял, а Жарков разобрал.
— Конечно, — отвечал, — какие вопросы. Ты мне брат или кто?
— Рад, — соглашался, не расслышав.
— И я рад! — восклицал оперативник.