— Что это у тебя? — взглянул я на стол, и нашел какую-то книжечку.
— Да ничего особенного. Моя детская книжка, которую мне читала мама. Вот готовлюсь теперь сама быть мамой.
Я взял в руки. Повертел. Ничего особенного. Какая-та детская сказка.
— Я хочу, чтобы ты…
— Прости, но мне пора бежать, — перебил я ее, пока она не придумала что-то еще, быстро ее покинул, сам пока не зная куда. Лишь бы отсюда.
На сегодня хватит Сендов. Пойду, займусь чем-то своим.
Пол был неровен, то там, то здесь вырываясь каменными плитами, и шаги отдавали шарканьем, а походка теряла свою наготу, приобретая излишнюю суету. Тёмный, сырой коридор голодал светом специальных фонарей, и тени в углах, вследствие придаваемой нами фантазией таким местам, как это, казались наполненными всякой несусветной чушью, которой наполнялся всякий взрослый, словно он сейчас ребенок. Подземелье под городской тюрьмой было, пожалуй, самым охраняемым местом в этом городе после, само собой, главной цитадели и являлось пристанищем для самых отъявленных нечестивцев, ожидающих своего неминуемого забвения. Впереди, в коридорных сумерках, маячил силуэт охранника, ожидающего меня у нужной двери. Сверкнул звон связки ключей и один из них по часовой скрипнул в замочной скважине тяжелой двери. Зачем истерзанные работой и пренебрежением жилистые руки потянулись к створкам у основания, отворили их и передо мной, благодаря хорошо смазанным петлям, бесшумно открылся проем, куда я с легким волнением, однако с решительной незамедлительностью шагнул. Удар едкого, немытого человеческого запаха заставил резко выдохнуть, а затем медленно принять данность, как неизбежную издержку.
— Сир! — в дверной проем проник охранник и воткнул откуда-то появившийся горящий факел в специальный проем в стене и тут же вышел наружу, оставив за собой полную тишину.
В углу, в комнате примерно два на три, сидело что-то подобие живого на таком же что-то подобие циновке, пряча глаза от внезапного света. Грязная, уставшая, дряхлая одежда — больше тряпье, черная корка ступней, нечищеные, отросшие ногти, прилипшие сальные волосы на голове, обнажившие начинающуюся проплешину, и обтягивающая, потрескавшаяся повсюду, кисти рук кожа, вызывали в нем позывы дикого, загнанного в угол животного — нет, хуже животного, могильного дезертира, — в котором терялось все человеческое. Он попытался что-то сказать, но голос, неиспользуемый так долго, сумел лишь выдать нечленораздельный хрип. Я стоял в ожидании, когда его глаза попривыкнут к свету, и он повернется в мою сторону. А если не повернется, — впрочем, такого варианта я даже не предполагал. Наконец, медленно и тяжело, как из долгой спячки, сбрасывая с себя невидимую корку пыли, он обратился ко мне лицом, а спиной припал к стене. Нижняя губа припухла, как и правый глаз. Челка ниспадала вниз, практически закрывая лоб, скользя по бровям. Лишь, на странность, сохранившиеся все целыми и на месте зубы еще напоминали о былом приличии. В белизне глаз играл свет факела, тем временем зрачки выражали безразличие. Было видно, как каждое движение отнимает у него крохи сил, и грудь начинает медленно, но глубоко вздыматься. Он снова попытался что-то сказать, но бессилие ему помешало. Я щелкнул пальцами и показался охранник. Шепнул ему на ухо. Он кивнул, ушел и воротился через полминуты, неся в руках деревянный стакан с водой. Дал пару глотков едва усохшему, и немного его тем самым оживил.
— Теперь можешь говорить? — внушительной себе твердостью обратился я к нему.
— Что-то такое получается, — хрипота разодрала камень вокруг.
— Рассказывай. Все рассказывай.
— А если нет? — попытался он ухмыльнуться, но получилось это больше похоже на оскал.
— Тебе мало тех мучений, которым ты себя обрекаешь?
— Разве я похож на того, кто хочет быть мучеником? Это все из-за вас. Вы меня обрекли на это.
На секунду мне показалось, что он не совсем точно знал смысл слова, которое использовал, но я не стал подвергать его в этом вслух, а решил пойти окольными путями.
— Да разве среди вас, таких вот, — указал я на него, но, не говоря о его внешнем виде, — найдется тот, кто пожертвует собой ради других? Вы побежите, как крысы с корабля при малейшей пробоине. В вас нет чести. Обрекал людей на ужасную участь.
— Разве вам судить о чести? — хмыкнул он. — Разве вам говорить о чести? Разве вам вообще судить меня? Да что вы знаете о нашей жизни? Посмотрел бы я на вас, благородных, живи вы нашей жизнью, где с самого рождения у тебя выбор невелик: либо дерись, либо погибай. И если бы приходилось драться с другими, себе подобными, но нет же — приходиться делать это с днем сегодняшним, а завтра придется бороться с днем завтрашним. Мы же не родились с золотой ложкой в одном проходе. И вот ведь, что самое забавное во всем этом: вы установили законы, где все является по праву рождения, но презираете нас за то, с каким правом родились мы. Обрекал ли я людей на ужасную участь? Однозначно, клевета. Кажется, сегодня мне предстоит только и делать, что выслушивать клевету, — он сделал небольшую паузу, где набрался сил для новых слов. — Я их спасал. Вот что я делал. Спасал от той жизни, которую они влачили изо дня в день. Скажите, да, скажите мне, если бы ваш собственный желудок начинал поглощать самого себя, то вы бы думали о свободе или думали бы о том, где отыскать ломоть хлеба? Безнадега. А я давал им жизнь, где они были бы сыты и одеты. Возможно, немного не свободны, но зато не умирали бы, как побитые псы прямо на улице. Я им жизни спасал, в отличие от вас, сир, Деннар. Герой, — последнее слово он произнес многозначительно с ноткой сарказма. — Убил одним махом тысячи и тысячи людей, и стал называться героем. Это ваше понятие о чести? Как же вы извратили все в свою пользу. В чем была вина тех людей, кроме как защиты собственного дома? О чести он заговорил. Вот же…
Не хотелось отвечать на все его слова, но все его положение, с которой он себя представлял, мне казалось простым самообманом, выдаваемым за действительность, чтобы лишь оправдать свои пороки, и я не смолчал:
— Вся та клевета — есть не что иное, как просто лицемерие. Спасал их, значит, — перебил я его, и ухмылка теперь уже коснулась моего лица. — Ты лишь заботился о своем кармане, и какие там еще цели преследовал. Плевать ты хотел на всех вокруг, кроме себя. Эгоист и лицемер. Говоришь, это мы вас обрекли на такую жизнь с самого рождения? А я скажу тебе, что никто не выбирает, кем родиться, но зато есть выбор кем стать. Да, мир несправедлив, и не говори мне, что ты этого не знаешь, а то еще больше разочаруешь. Но это не значит теперь, что с этим надо мириться и принимать правила. Борьба — вот главная ценность человека. Пока он борется — он свободен. Ты раб собственных пристрастий и обстоятельств. Но вместо того, чтобы разрушить это, ты лишь продолжаешь притворяться и, что еще хуже — ты винишь во всем других, теряя ответственность. Что до моего геройства, то я этого не хотел. Все что я делал тогда — это спасал других, и, не буду лукавить, как ты, говоря о каких-то высоких целях, просто спасал от смерти себя и мстил за смерть друга. И, если тебе угодно, я жалею все, что сделал ранее в тот период. Жалею, но все же поступил бы снова также, — я замолчал, резко оборвав себя на полуслове. Побоялся дальше продолжать, потому что уловил в себе то, в чем обвинял его. Почему я говорю все это ему, хотя никаким объяснением ему не обязан? Уж не для того, чтобы тоже, как и он, оправдать себя?