Книги

Избранный выжить

22
18
20
22
24
26
28
30

В феврале, через полгода пребывания в лагере, я начинаю чувствовать, что мои упорные занятия с учебниками теряют смысл. Я уже выучил все, что можно было из них почерпнуть, по нескольку раз перерешал все примеры. Иметь учебники в лагере не запрещено, всем просто на это наплевать, но достать какие-то новые книги невозможно. Чтобы как-то удовлетворить обуревающую меня жажду образования, я придумываю новое занятие, которое, как мне кажется, может принести пользу. Я пытаюсь увеличить мой словарный запас в польском, учиться говорить на хорошем правильном языке. Это можно делать и без книг.

Все началось с того, что как-то в разговоре с пожилым, интеллигентным заключенным я обратил внимание на то, что он использует несколько слов, которые я понимаю и слышал раньше, но сам никогда не употребляю. Чтобы не забыть, я начинаю записывать их в маленькую тонкую записную книжку в твердой обложке – ее когда-то подарила мне Сара. Я записываю туда все новые слова, я стараюсь общаться с образованными заключенными, вызываю их на разговор, пытаюсь узнавать все новые и новые выражения. На последних страницах книжки я записываю пришедшие мне в голову афоризмы – тогда они мне казались точными и оригинальными. Вот, например:

Если верно, что страдание облагораживает, то мы все, евреи из Ченстоховы, очень благородные люди.

Эта записная книжка жива до сих пор, это тоже одна из моих немногих реликвий военного времени. Сейчас я листаю ее и понимаю, что мои сентенции довольно тривиальны, не особенно мудры и глубоки. Но в то же время мне ясно, что тогда, зимой и весной 1944 года, это занятие было для меня очень полезно. Я находил в этом утешение, мне казалось, что этим я готовлю себя к будущей жизни – жизни после войны. Потому что в лагере богатый язык никому не нужен, мы говорим коротко и просто. Показалось бы странным, если бы я стал употреблять необычные слова и произносить философские сентенции.

Весна в 1944 году началась рано, уже в начале апреля временами очень тепло. Мне запомнился один из этих апрельских дней – это наверное, самое лучшее воспоминание того времени.

В первое воскресенье апреля назначен футбольный матч между футбольными командами транспортного и механического цехов. Обе команды только что созданы по инициативе заключенных, и охрана не возражает. Весеннее солнышко светит с голубого неба, собралось неожиданно много публики, я стою в первом ряду и жмурюсь на солнце.

И публика, и, конечно, сами футболисты, забыли на мгновение, где они находятся. Все охвачены спортивным азартом, я болею за механиков – моих бывших товарищей по работе. Поле слишком маленькое, неприспособленное, разметка почти не видна, ворота не соответствуют стандарту – но мне все равно кажется, что это отличный матч. Многие из игроков до войны играли в командах третьей и четвертой лиги, а двое – даже во второй. Транспортники пропустили гол и начали грубить, симпатии к механикам возрастают. Судья превосходный, до войны судил матчи высшей лиги. Он держит игру в руках и не допускает нарушений. Механический цех выиграл.

Меня переполняет радость, как будто бы это я выиграл матч, я чувствую, как приятно пощипывает щеки и понимаю, что успел загореть. Зеркала нет, поэтому я просто пытаюсь представить себе, как выглядит загар на моем лице. Мне очень хорошо и хочется побыть одному. Но найти в лагере место, где можно побыть одному, практически невозможно. Все общее – бараки, места для умывания, души, где в последнее время даже бывает теплая вода, туалеты. Наконец я обращаю внимание на выкрашенный серой краской прицеп, который почему-то оставлен во дворе. Он стоит около склада, налево от импровизированного футбольного поля. Я оглядываюсь – никого рядом нет – и забираюсь на прицеп. Не может быть, чтобы это было запрещено. Скорее всего – нет. Не запрещено.

Круглые часы у входа в Колонию показывают четыре, я лежу в кузове прицепа под лучами все еще теплого весеннего солнца. Снимаю рубашку, чтобы немножко загореть, кладу ее под голову и устраиваюсь как можно удобнее на деревянном полу. Поворачиваю лицо к солнцу и погружаюсь в полудрему. Я думаю о том, как мне сейчас хорошо. И пытаюсь мечтать о будущем.

Вновь – первый раз за долгое время – я начинаю мечтать, как придут солдаты и спасут всех нас, оставшихся в лагере и в мастерской фрау Мосевич. Уже давно мне не приходила в голову мысль о свободе, я и сейчас о ней не думаю, я думаю только о самом моменте нашего спасения – как мы будем счастливы, как будут выглядеть прогнавшие немцев солдаты, что я им скажу – и постепенно погружаюсь в сон.

Когда через пару часов я слезаю с прицепа, то чувствую себя отдохнувшим и бодрым, я полон веры в будущее – если до сих пор как-то все обошлось, обойдется и дальше. Я чувствую, что загорел, и это наводит на мысль о беззаботном времени до войны, о том, что меня ждет, когда война кончится. Все войны рано или поздно кончаются, важно выжить и дождаться.

Моя группа, так же, как и другие в строительном цеху, занимается, как правило, довольно бессмысленной работой. Так, например, немцы решили строить новый барак – решение, как потом выяснилось, чересчур поспешное – и мы копаем котлован под фундамент, который потом опять аккуратно заполняем выкопанной землей – такое случается довольно часто. Какой-то смысл имеет укрепление стен на фабрике, строительство новых перегородок, складов и тому подобное, но нас в строительном цеху явно слишком много, чтобы придумать нам разумные занятия.

Я понимаю, что для руководства цеха важно держать нас все время при деле, они наверняка должны регулярно отчитываться о проделанной работе. Но вместе с тем совершенно очевидно, что результат нашей работы никому не интересен. Возможно, именно благодаря этому наш польский мастер не видит причин, чтобы нас подгонять или мешать нам просто поговорить друг с другом. Как-то раз, когда я достал мою записную книжку, Адам Вавжиняк подозрительно спросил, чем это я занимаюсь и с удивлением пожал плечами, когда услышал о новых для меня словах и выражениях, которые я записываю. Во всяком случае, он больше не мешал мне этим заниматься.

Такое ощущение, что дела у всего предприятия Хасаг-Пельцери идут так себе. Оба проекта в механическом цехе потерпели неудачу, и подразделение, считавшееся наиболее перспективным, теперь работает главным образом на собственные нужды фабрики. То же самое касается хозяйственного, технического и ряда других отделений Хасаг-Пельцери. Более или менее на плаву держится только рекалибровочный цех, но и у них полно рекламаций – то слишком большие ящики, то целая партия гильз возвращается назад для повторной очистки. Несмотря на все эти неувязки, фабрика работает, мало этого, в лагерь прибывают новые партии пленных.

Первым, в мае 1944 года, прибывает поезд с женщинами из Пьотркова. Вскоре после этого – еще поезд, 500 мужчин и женщин из Лодзи, Лодзь называется теперь Литцманштадт. У нашего строительного отделения полно работы – мы строим два новых женских барака. Мужчин из Лодзи распределяют по старым баракам на освободившиеся после умерших заключенных места. Говорят, что из Лодзи приехали профессиональные рабочие, представляющие интерес для Хасаг-Пельцери, но с ними очень плохо обращались, они до крайности измучены и запуганы – им до самого конца не объяснили, куда их везут.

Я пытаюсь расспросить прибывших из Лодзи, может быть, они что-то знают о моих дедушке и бабушке – Шие и Шпринце. Когда я описываю их стиль жизни и сколько им лет, мне говорят, что очень трудно себе представить, чтобы они были живы – всех хасидов уничтожили, говорит мне тощий, до предела измученный человек с рыжими нечесанными волосами.

Через две недели заключенный, принесший обед, рассказывает, что прибыли заключенные из мастерской фрау Мосевич – последнего места, где еще работали евреи вне лагеря, и сейчас они проходят регистрацию в конторе хозяйственного отделения. Когда я рассказываю об этом Адаму Вавжиняку, он находит повод, чтобы с каким-то мелким поручением послать меня туда. Через десять минут я встречаю Сару, Пинкуса, Романа и других, кто работал в мастерской Мосевич.

Сара плачет – посмотрите только, какой Юрек худой! – у меня тоже ком в горле. Ромек вырос, Пинкус выглядит уставшим, но изменился мало. Он только повторяет на идиш: «Mein Josele, Mein Josele» Они говорят, что я в чем-то стал другим.

«Возмужал», – говорит Сара.

Те, кто работал девять истекших месяцев в мастерской Мосевич, имели, в отличие от нас, контакт с внешним миром через заказчиков, но жили в изоляции от остальных ченстоховских евреев. Во многом им было легче, чем нам, они лучше одеты, лучше питались и чувствуют себя получше, чем большинство из нас. И, тем не менее, они все равно рады вернуться к своим, а что касается нас четверых, то мы просто счастливы.