Думаю, главная предпосылка выживания – сохранить надежду. Наверное, это звучит странно по отношению к еврею в немецком концлагере зимой 1943-1944 года. Очень помогает, если тебе удалось создать миф о том, что кто-то тебя защищает – и поверить в него. В моем случае это Пинкус, для других, правда, очень немногих – это Бог, потому что большинство людей, до войны глубоко религиозных, теперь отрицают возможность существования доброго Бога, допустившего все то, что с нами произошло.
Если Бог не добр или просто-напросто бессилен защитить нас от немцев – не так-то много найдется охотников верить в такого Бога.
Я знаю: мое восприятие мира, мои мнения и оценки на всю жизнь окрашены впечатлениями этих страшных шести лет, пришедшихся как раз на период моего формирования. Мне представляется, что благодаря этому опыту я стал не таким легкомысленным, более вдумчивым – и в каком-то отношении, наверное, стал лучше.
Мы надежно отрезаны от внешнего мира, я уже даже не могу представить себе жизнь за воротами лагеря и фабрики, мы не знаем, что происходит на фронте – я, правда, понимаю, что война идет к концу, значит, надежда еще есть. Впрочем, положение на фронте для нас – далекая абстракция, каждый узник должен решить главную проблему: как пережить день и неделю.
Мы живем, как в непрерывно вращающемся беличьем колесе, все наши силы уходят на то, чтобы выстоять. Подъем на рассвете, успеть умыться до переклички, работа от семи до семи с перерывами на завтрак и обед, которых ждешь не дождешься, вечерняя перекличка на фабрике, несладкий кофейный суррогат с ломтем черного хлеба вечером и наконец те в лучшем случае два часа, пока не погаснут три голых лампочки в бараке.
Наступили сильные морозы. Единственная печка в нашем бараке не греет, по ночам невыносимо холодно. В начале февраля, когда мы особенно страдаем от холода, старому Катцу и моему отцу – оба они по-прежнему в мастерской Мосевич – удается передать нам с Игнашем посылку. Как-то вечером нас вызывают в контору, где Зильберзак вручает нам пару теплых одеял. Зильберзак говорит, что одеяла поступили с обычными поставками предметов первой необходимости, но там было написано, что они из мастерской фрау Мосевич и предназначены для нас – это все, что он знает.
Я в том же лагере, что и моя тетя Карола, но я очень редко ее встречаю. Нам нельзя заходить в женский барак. Но как-то мне удается придумать законный, как мне кажется, повод, чтобы зайти в цех рекалибровки, где она работает.
Всегда веселая, приветливая и ухоженная Карола не похожа на себя. Она ко всему безразлична, волосы не расчесаны, серое, застывшее лицо. Мертвым голосом она говорит, что рада меня видеть. Я чувствую отчаяние и бессилие, когда я вижу ее такой, я понимаю, как ей тяжело – и ничем не могу ей помочь, единственной оставшейся в живых маминой сестре и моей единственной тете.
Как-то вечером один из заключенных спрашивает, видели ли мы небольших насекомых на стенах барака – да, почти все видели. Очень быстро мы осознаем, что в бараке завелись клопы, они очень плодовиты, мгновенно размножаются, они везде – на полках, в одеялах, а ночью, когда темно, забираются в нашу одежду. Я понимаю, что нам от них не избавиться, они оккупировали все сделанные из плохого щелястого дерева стены. В других бараках то же самое, но нам от этого не легче.
Я изнемогаю от отвращения. По ночам, когда нет даже возможности посмотреть, что творится в постели, я верчусь, засыпаю от усталости и по утрам чешусь от настоящих и воображаемых укусов.
Думаю, что именно клопы вызвали эпидемию тифа, разразившуюся в лагере в конце зимы 1944 года.
Заболевших быстро изолируют, медицинский персонал работает эффективно, больные просто исчезают из бараков. У нас заболело четверо, последним был Мотек Биренбаум – он спал через три места от меня. Штиглиц, самый разговорчивый из наших охранников, равнодушно сообщает, что наш лагерь – и нас вместе с ним, разумеется, – ликвидируют, если не удастся остановить распространение болезни. Это еще страшнее, чем заболеть тифом.
Но эпидемию удается локализовать благодаря усилиям Санитарного отделения во главе с бесчувственным, но энергичным и профессиональным доктором Шперлингом. Больных изолируют и лечат, довольно хорошо, если учесть условия, в которых они работают. Но и немцы быстро приняли меры. Они обрабатывают каждую тряпку, одеяла, подушки, матрасы, стены – ничего не пропускают.
В первый и в последний раз у нас с немцами общие интересы.
Бараки закрывают, уплотняют двери и окна и тридцать шесть часов чем-то окуривают – помогает. А я-то думал, клопы – это навсегда.
Большинство заболевших все же выздоравливает, медики поработали на славу. Люди возвращаются в бараки измученные, обритые, но живые – но не Мотек Биренбаум, Мотек Биренбаум не вернется никогда.
Какая-то предприимчивая женщина из заключенных соорудила между женским и мужским бараками кирпичную печь. Охранники не реагируют, может быть, из-за эпидемии. Ее пример быстро нашел последователей, и в лагере выросло множество простых самодельных печек, где мы кипятим воду для стирки, для умывания, кто-то разогревает свою порцию супа, кто-то приправляет его – если есть, чем приправить. На фабрике полно кирпичей и всяких горючих отходов, и через пару недель вновь расцветает торговля простейшими продуктами – теперь можно, к примеру, сварить кашу. Основные поставщики – польские рабочие, они по-прежнему дерут тройную цену.
В начале марта 1944 года вновь появился поляк, когда-то передавший мне хлеб. Он опять спрашивает разрешения у нашего мастера Адама Вавжиняка, быстро подходит ко мне и вручает такой же, как и в тот раз, коричневый пакет. Ему не надо говорить, чтобы я был осторожен, и я знаю, что ничего не надо спрашивать – он все равно ничего не ответит. Во время следующего перерыва я открываю пакет – там опять батон и, кроме того, небольшая луковка.
Если человек не прошел через это, ему трудно представить, какой это деликатес – колечко лука на куске грубого черного хлеба, или как вкусно накрошить лук в горячий капустный суп. Луковицы мне хватает надолго, и пока я обладаю этим постепенно уменьшающимся сокровищем, я чувствую, что сам определяю что-то в своей судьбе – по крайней мере, решаю сам, положить лук на хлеб сегодня или сделать это завтра.
Я помню до сих пор удивительный вкус этой луковицы. Эта память настолько сильна, что я и сейчас могу есть лук в неограниченных количествах, с различными холодными и горячими блюдами, или просто взять и съесть кусок хлеба с луком. Нина недовольна, но она примирилась с этой привычкой. Она знает, почему я так люблю лук – и она любит меня.