Стояло знойное лето. Даже в нашем каземате со стенами толщиною в два с половиной кирпича к концу дня становилось так душно, что проступал пот. Хотелось ополоснуться, но в душ нас не водили. Как быть? Стала мыть голову холодной водой, обтираясь куцым полотенчиком (нам давали только половину обычного китайского полотенца, чтобы кто-нибудь не вздумал удавиться). Стало полегче. Но и это удовольствие скоро кончилось. Пришла надзирательница и заявила, что во время мытья я не должна слишком обнажаться, чтобы не смущать солдата, который обязан наблюдать за заключенными даже в уборной через глазок-воронку.
– Пусть не заглядывает, пока я не кончу мыться.
Какое там! Запрещается категорически. Приноровилась быстро обтираться, чтобы щадить целомудрие моего стража. Но с наступлением осенних холодов пришлось отказаться и от обтирания – в камере стало так промозгло, что меня пробирала дрожь. На голых ногах у меня были порванные вельветовые тапочки, а теплой одежды вообще никакой. Ночью никак не могла согреться на тоненьком матрасике и дрожала мелкой дрожью, которая в русском языке почему-то называется «цыганской».
Обратилась к надзирателю с просьбой выдать носки и туфли. На следующий день принесли мужские нитяные носки огромного размера, но толстые, и пару не менее огромных тапочек… на одну ногу. Когда на очередном допросе я привычно уселась на бочонок, то заметила, что следователи воззрились на мои ноги и тень улыбки пробежала по их лицам. Я тоже взглянула вниз: носки моих огромных тапочек уморительно глядели в разные стороны. «Совсем как у Чарли Чаплина», – посмеялась я про себя.
Месяца через три – четыре после того, как я оказалась в тюрьме, меня впервые вывели на прогулку. Перешагнув порог тюремного здания, я мысленно ахнула: «До чего ж красив мир!»
Над головой – густая синева неба, перед глазами – деревья в ярких красках осени. После унылых голых стен камеры такая красота просто ошеломляла.
Меня впустили в небольшой дворик, окруженный высокими стенами, откуда виден был лишь синий квадрат неба да часовой, который прохаживался над головой по деревянному мостику-настилу, наблюдая за гуляющими порознь и невидимыми друг другу заключенными. Следили за нами зорко. Как-то я сорвала цветочек, робко пробившийся у подножья стены, но и это не укрылось от цепких глаз караульного. Он тут же прикрикнул, чтобы я немедленно бросила.
А в другой раз у меня во время прогулки лопнул шнурок на штанах, и мне пришлось поддерживать их рукой. Как только я вернулась в камеру, появился надзиратель, грубиян и наглец, с вечно дымящейся трубкой в зубах, за что я дала ему прозвище Паровоз. Он заорал, чтобы я немедленно отдала камень. – Какой камень? – искренне удивилась я. – Который ты на прогулке подобрала. – Ничего я не подбирала. – Врешь!
Пришлось объяснять, что в руках у меня ничего не было, я просто поддерживала штаны, чтобы не свалились. Недоверчиво обшарив глазами камеру, Паровоз удалился.
Одно время, когда заключенных выводили на прогулку, во всех камерах производился шмон. Хотя непонятно, что искали. Как будто мы могли что-нибудь пронести – откуда, спрашивается?
Вообще вся прогулка обставлялась так, чтобы никто из заключенных друг друга не увидел. Открывали камеры и пропускали по одному, задерживая на поворотах окриком: «Стоять!» Один только раз по оплошности конвоира я увидела спину и профиль идущей впереди женщины – мне она показалась знакомой: «Это же Ван Гуанмэй, жена Лю Шаоци!» – мелькнуло в голове. Когда после «культурной революции» Ван Гуанмэй, отсидев почти двенадцать лет в Циньчэне (она вышла последней), навестила меня в новой квартире, я рассказала ей об этом случае. Ван Гуанмэй подтвердила:
– Да, это была я. Мы действительно сидели рядом. И я сквозь стенку иногда слышала ваш голос. Я его узнала по специфическому акценту.
Хотя в Циньчэне нас запирали на засов в отдельном прогулочном дворике, где мы, словно звери в клетке, ходили в одиночку из угла в угол либо кругом вдоль стены, но как бы там ни было, во дворике появлялось ощущение, хотя и эфемерной, но все же свободы, и по возвращении обратно камера казалась еще более тесной и безрадостной. Гнетущее чувство тоски по насильно и несправедливо отнятой воле заползало в душу и точило ее.
В самом начале ноября 1967 года неожиданно появилась возможность помыться. Надзирательница повела в душ, приказав захватить смену белья, мыло и полотенце (все то же, единственное и неповторимое).
Процесс мытья проходил так же, как и прогулка, со всеми предосторожностями: не дай Бог, чтобы зэки столкнулись лицом к лицу! Впускают в предбанник, где сбрасываешь все с себя на грязный пол. Затем тебя отводят в душевую кабинку, запирают опять-таки на засов и только после этого приводят другую заключенную. И в самой душевой бдительное око надзирательницы не оставляет тебя без внимания – она ходит вдоль кабинок и заглядывает в специально устроенные окошки.
Но все равно, какое наслаждение – горячий душ! Под его благодатными струями смывается накопленная грязь, кожа начинает дышать свободнее, и ты возвращаешься в камеру приятно расслабленная, ублаженная. Баня, куда потом нас стали водить регулярно – сначала раз в месяц, позднее раз в две недели – сделалась для меня тюремной радостью, одной из немногих.
Правда, была еще одна. Где-то в ноябре 1967 года в неурочное время открылась нижняя дверца, и я с удивлением увидела, что через нее просовывается газета. Слышу вопрос:
– Читать можешь?
– Попробую, – отвечаю я.
Начала собирать все свои знания китайской иероглифики. К сожалению, их было немного. Когда-то по приезде в Пекин я занималась с учителем, но очень недолго. Большая нагрузка на работе: три – четыре учебных часа ежедневно, подготовка дома да еще студенческие тетради – все это не оставляло времени, чтобы выводить на бумаге иероглифы. Теперь я очень пожалела об этом и решила наверстать упущенное. С непривычки на первых порах было страшно трудно. Продиралась через дебри иероглифов, как через темный лес, пытаясь разгадать смысл по содержанию, пуская в ход логическую догадку. Случалось даже, стучала в дверь и спрашивала у подошедшего караульного. Как правило, узнав, что мне надо, он расплывался в улыбке и охотно объяснял произношение и смысл иероглифа. Как же не объяснить – ведь заключенная иностранка проявляет такое старание, перевоспитывается через чтение ортодоксальных изданий!