Будем надеяться, что Даниил Петров прав, хотя история с инициативным зодчим, разумным отцом города и равнодушным к идеологии Кремлем вызывает легкие сомнения. Я слышал и другую версию. В 1990 или 1991 году я обсуждал этот замечательный, но престранный кульбит с Никитой Алексеевичем Толстым. Хорошо помню ответ Н. А. – не дословно, но по смыслу. «Спрашиваете, кто в руководстве города мог осмелиться поставить подобный вопрос? Нет и речи, чтобы это могло исходить от Жданова. Это Сталин придумал сам. Счел благоразумным погладить ленинградцев за их страдания. Он их не любил, но видел, что какая-то награда нужна. Сталин ничуть не заблуждался насчет их отношения, и не только интеллигенции, к происходящему. Все спокойно и цинично понимал. И жители Ленинграда, 90 %, восприняли возврат имен как награду и утешительный приз».
Помню, меня поразила мысль, что вздох благодарности, который советская власть исторгла тогда у сотен тысяч ленинградцев (а сколько их осталось к 1944 году?), обошелся ей совсем недорого и конечно же укрепил ее, обнадежив жителей, что она встает на путь исправления. Сегодня я уже не так уверен в этом «укреплении». Возвращенные наименования что-то дополнительно сдвинули в специфике ленинградского взгляда на жизнь и это не укрылось от бдительного московского ока.
Похоже, в Кремле в очередной раз убедились: ленинградцы, они какие-то немного (или много) другие, даже война их не изменила. Неизвестно, чего от них ждать. Случайно ли столько кар было показательно обрушено на Ленинград и здешнюю интеллигенцию в первые послевоенные годы? Вот наиболее громкие: ликвидация музея ленинградской блокады и разорение музея революции, фактический разгром филологии в ЛГУ и в Институте русской литературы АН СССР, постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», более радикальный, чем в Москве, разгром генетики, «Ленинградское дело» с двадцатью шестью расстрелянными по принципу «сами догадайтесь, за что».
Раз уж упомянута генетика. Даже гуманитарии у нас хотя бы краем уха слышали о той войне против классической генетики, которую с одобрения Сталина вел академик АН СССР, академик ВАСХНИЛ, лауреат трех Сталинских премий (все первой степени), герой Социалистического труда, награжденный 8 (!) орденами Ленина «преобразователь природы», беспартийный (!) и загадочный Трофим Лысенко. В течение 1948–1950 гг. сотни биологов лишились работы, некоторых ждали аресты, многих – травля, понижение в должности, перевод в лаборанты на дальние опытные станции. Но! Сталин был еще жив, когда в 1952 г. в ленинградском «Ботаническом журнале» появились открытые антилысенковские статьи. Чуть раньше, осенью 1951-го, Исай Презент, заведующий кафедрой дарвинизма ЛГУ и правая рука Лысенко, был уволен приказом ректора Алексея Ильюшина (а следующий ректор, Александр Александров, два года спустя ослушался Хрущева, приказавшего восстановить Презента в должности).
Но это было лишь стартом долгой борьбы, причем поначалу ее вели в основном ленинградцы – сотрудники БИНа (Ботанического института АН СССР). Они подготовили письмо против Лысенко в адрес ЦК КПСС, но пришли к выводу, что заставить прислушаться к своим доводам и отвести от себя возможные репрессии можно будет, если число авторитетных (а не любых) подписей под ним превысит критическую величину. Подписи собирали тайно и поначалу с трудом. Затея удалась во многом потому, что первым свою подпись поставил директор БИНа Павел Баранов. К концу 1954 г. число подписантов достигло ста, а к моменту отправки по назначению в октябре 1955-го их уже было 297 и ленинградцы перестали составлять большинство. Каждая четвертая подпись принадлежала академику или члену-корреспонденту АН СССР или союзных республик либо одной из отраслевых академий. Именно критическая масса звездных имен удержала разгневанного Хрущева от крутых мер в отношении ученых, а звезда Лысенко, хоть и медленно, но пошла на спад.
Протуберанцев ленинградского вольнодумства на общесоюзном и даже московском фоне было множество, выбор велик, напомню об одном. Более полувека назад, 4 января 1966 г. по ленинградскому ТВ (и, что важно, с трансляцией на Центральное ТВ) прошла передача из серии «Литературный вторник» о современном русском языке, вызвавшая небольшое идеологическое землетрясение. Передачи тогда шли в прямом эфире, поскольку в СССР еще не было видеозаписи, хотя полагались предварительные репетиции, но тут просто не успели. Есть стенограмма (
Хочу сказать нечто важное, но сперва небольшое отступление. Когда я юнцом впервые попал в Ленинград, буквально все бытовые вещи – мебель, постельное белье, занавеси, ламбрекены, коврики, полотенца, скатерти, посуда, столовые приборы, чайники, настольные лампы, абажуры, рамки для фотографий, фарфоровые выключатели – продолжали оставаться дореволюционными. Этот культурный слой был обязан стремительно сходить на нет, но не подавал даже признаков капитуляции. Крепким же оказалось наследие, если страшная война и полвека бедствий не смогли его разбить, износить и промотать. Не полностью преуспели и следующие полвека.
Эта подробность – аллегория более важного. Стойким оказалось главное наследие. Волны переселенцев, миллионы простонародных выходцев из других краев почти заместили прямых наследников и потомков. Это замещение подпитывает мазохизм рыдальцев о Петербурге. Всем, наверное, доводилось слышать и читать о городе с вынутой (вариант: пересаженной) душой, о городе-призраке, городе-декорации. Жизнь смеется над подобными умствованиями. Петербургский дух, переселяясь в новых людей, продолжает оставаться особым. Так церковь использует священное мирро, привезенное из Святой Земли чуть ли не при Всеволоде Большое Гнездо, 800 лет назад, всякий раз доливая обычного масла, едва сосуд опорожнится наполовину. Это продолжается веками, и святости не убывает. Так не убывает и упрямое свободолюбие петербуржцев.
Для меня этот город – еще одна, отдельная и полноценная моя жизнь, хотя я провел в нем в сумме едва ли два года. Как нам объяснил мудрый и мрачный Кастанеда, у каждого свое место силы. Правда, человек может прожить долгую жизнь, так и не найдя свое место силы, не догадываясь о нем. На одном из сетевых форумов прочел письмо «Лиды» из-за океана: «Как вспомню Питер, начинаю плакать, и все мне вокруг противно». Кажется, это не просто ностальгия. Слезы и отвращение к окружающему могут говорить о том, что Лида страдает от невозможности припасть к своему месту силы. Ей конечно же не следовало уезжать так далеко и необратимо.
И снова на тему выбывших из телефонных и домовых книг. Сколько людей в XX веке оставили Петроград/Ленинград с расчетом или в надежде вернуться, но не смогли это сделать уже никогда? Миллион, два миллиона? Человека, не знающего нашу историю, подобные цифры потрясут: в большие притягательные города по всему миру люди только приезжают. Приезжают и закрепляются любой ценой, чтобы покинуть их лишь при переселении в лучший мир. Здешний случай особый. Сперва, после семнадцатого года, отсюда бежали, спасая жизнь. Потом были высылки, поначалу как бы умеренные. Они сменились неумеренными. В декабре 1932-го в городах СССР была введена паспортная система и «прописка». Паспорт получил каждый горожанин (но не сельский житель!) и должен был «прописать» его в милиции. А там человеку говорили: «В прописке вам отказано, вы классово чуждый элемент, сын священника, дворянин по матери, окончили гимназию. Значит, сочувствуете контрреволюции. Забирайте свой паспорт и выметайтесь с семьей из Ленинграда в 48 часов. Местом жительства вам назначается Астрахань» (Архангельск, Нижний Тагил, Пенза, Барнаул, Ташкент, Алма-Ата и так далее – и это все в лучшем случае). Второй вал высылок был в начале 1935-го, вслед за убийством Кирова. Два эти вала унесли из города ценнейшее население, не менее сотни тысяч человек, мало кто смог вернуться. Плюс угодившие во времена Большого террора в лагеря и гнившие потом «на поселении». А многие ли вернулись из тех, кто в 1941 году ушли на фронт, уцелели, но вынужденно осели в других краях? Или были отправлены в эвакуацию, чьи дома были разбомблены и исчезли с лица земли? Их разворачивали как «не обеспеченных жилплощадью». Можно ли постичь горе людей, всю оставшуюся жизнь мечтавших о возвращении? Им тоже было невыносимо на новом месте, они тоже плакали. Боюсь, горше, чем Лида.
На этом фоне несколько десятков тысяч, уехавших за последние три с чем-то десятилетия, воспринимаются почти спокойно. Большинство из них уехали добровольно, с радостью и надеждой. Им, наоборот, было тошно здесь. Пытаюсь поставить себя на их место. Тошно им было, видать, настолько, что подстановка не удается, недоумение непреодолимо: как можно уехать из такого города, как можно согласиться жить в стране, где нет такого города? Но пусть и они будут счастливы. Пусть каждому будет хорошо на его месте.
Уверенность, что им уже никогда не увидеть родной город, была присуща, похоже, большинству петербуржцев из эмигрантов первой волны. Людей творческих это толкало к приподнятому слогу:
…Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое – просто города.
Или вот прозаик Илья Сургучев:
Вольно было Андрею Белому, еще в статусе здешнего обитателя, желчно воспевать «сквозняки приневского ветра», злые гротески петербургских туманов и «зеленые, кишащие бациллами воды». Не вернись он в 1923 году в СССР из своей недолгой эмиграции, глядишь, и у него десятилетие спустя навертывались бы, как слезы, совсем другие строки – как раз для этой виртуальной антологии.
Помню предательскую с юных лет мысль, что Петербург так чарует меня просто потому, что мне незнакомы другие мировые столицы. Каким же облегчением было убедиться, что, даже не вполне оправившись после выматывающей политической болезни, даже пропустив в XX веке две, а то и три архитектурные эпохи, он невозмутимо выдерживает сравнение с самыми прославленными городами. Он другой, чем они, и это замечательно; он не менее прекрасен, вот что главное. Сегодня он беднее своих главных коллег по глобусу, но эта бедность не навек. Во многом же он непревзойден, и прежде всего – в использовании речной дельты. Есть много городов, отмеченных роскошеством речных вод, но нет более совершенного речного вида, чем тот, что открывается со стрелки Васильевского острова.