Весь Заячий остров, без сомнения, – остров тайны. Но шанс физически почувствовать эту тайну есть, кажется, лишь когда Петропавловская крепость пустынна. В былые годы по крепости можно было гулять ночью. Отчего-то об этом мало кто знал. Даже мои питерские друзья отказывались верить, что такое возможно. Неслыханная вольность объяснялась просто: внутри крепостных стен затерялся десяток небольших жилых домов. Служебное это жилье или нет, но запираемые ворота нарушали бы право его обитателей являться домой в любое время и принимать гостей.
Знаю, подобное знала и Москва. В бывших монастырях, в Историческом музее и других неожиданных местах десятилетиями обитали жильцы. Через какое- то время после победы пролетариата, когда городские квартиры были уже полностью утрамбованы победителями, народ (сразу после Гражданской войны) стал явочным порядком вселяться в оставшиеся строения. Выкидывать «классово близких» на улицу новая власть опасалась – публика была буйная, – так что их пребывание узаконили, а потом бесконечно долго и скупо расселяли. Но случай Петропавловки все же иной: там уже в XVIII веке были разного рода жилые строения для персонала и обслуги.
(Хорошо долго не бывает: в 80-х, как мне рассказывали, законные жильцы Петропавловки уже были обязаны в вечернее время встречать своих гостей у входа в крепость, а те – иметь с собой паспорт. Неприглашенные же просто не допускались. Ныне все расселены и вопрос, как мне сказали, закрыт. Вместе с воротами.)
Невозможно забыть эти ночные прогулки по крепости с прекрасными спутницами. Как описать это чувство – странное, но не пугающее, – что все это, до мелочей, уже однажды было? Или что вот-вот проснешься? Один раз, не в белую ночь, а в довольно глухую октябрьскую, между Невскими воротами и великокняжеской усыпальницей меня и вовсе пронзило нечто близкое (но описать не берусь) гоголевскому видению.
Несомненная загадка присутствует на Петроградской стороне, в треугольнике между Каменноостровским проспектом, улицами Рентгена и Льва Толстого. В каком-то месте Конного переулка по загривку обязательно пробегает резкий холод. Мистических мест полно на Васильевском: Тифлисская улица (между прочим, ее ни в советские, ни в последующие времена почему-то не попытались переназвать Тбилисской), улица Репина шириной меньше шести метров, где по ночам слышны странные звуки, шорохи, сдавленные крики. Шкиперский проток и Галерная гавань – не буду продолжать, ибо наверняка у кого-то мистические места совсем другие, а кто-то и вовсе не верит в подобные глупости.
Только раз я сумел провести в волшебном городе целое лето, и это было лето ничем не разбавленного счастья. Мне так и не случилось его повторить, но, может, это и правильно – не надо девальвировать праздник. За три месяца случился, помню, от силы один дождь, буйный и веселый ливень, все остальное время небо было синим и в нем громоздились великолепно вылепленные облака. Морем пахло даже совсем далеко от моря и от Невы, проходили свои жизненные циклы тополя, осыпая город тоннами пуха, в свой черед цвели и пахли жасмин, сирень, шиповник, липа, а вдоль заброшенного (тогда) Екатерингофского канала, густого от утопленников-бревен, на каждом суку висел стакан. Когда я поздней осенью поделился своими восторгами с бывшим однокашником, выяснилось, что мы были в Ленинграде одновременно, но погода, по его словам, все время была паршивая, лило не переставая, как вообще можно там жить. Наверное, правы были мы оба, просто каждый живет в своей погоде и в своих жизненных декорациях.
На прощание мой бывший товарищ припас парфянскую стрелу: «Не зря это город на костях!» Давно потерял его из вида, а то бы поделился неприятной для него новостью. «Петербург на костях» оказался такой же сказкой, как «потемкинские деревни». Она не опирается ни на исторические документы, ни на церковные или кладбищенские книги, только на недобрых мемуаристов. В бумагах «Канцелярии строений» из года в год повторяются списки тех же работников из тех же мест. Людей берегли: был дефицит рабочих рук. Судя по тому, что на десять рабочих приходился по ведомости один кашевар, кормили обильно. Губернии были обязаны присылать определенное число оброчных крестьян, это называлось разверсткой, но в город сразу потянулись вольнонаемные.
«Великая стройка» влекла заработком. Петербург был вдобавок магнитом для беглых всякого рода. Нуждаясь в рабочих руках, власти закрывали на это глаза. Был аномальный случай массовой смерти тысячи с лишним строителей Ораниенбаума и Стрельны летом 1716 года от вспышки дизентерии. А на строительстве Невского проспекта в тот же сезон трудилось 3262 рабочих, умерло 27. Это даже ниже нормы естественной смертности той эпохи. Уже через 14 лет после закладки Петербурга нужда в оброчных отпала. Дальше город строили вольнонаемные.
И – поздравляю! – Петербург не уйдет под воду, чем грозят верящие в глобальное потепление. Как вычислил шведский геолог Арвид Хегбом, после таяния великого ледникового щита, давившего на земную кору Скандинавии и ее окрестности своими миллиардами тонн, начался медленный (миллиметры в год) компенсационный подъем земной коры, длящийся и поныне. Устье Невы, по Хегбому, поднялось за 10 тыс. лет на 50 метров (для сравнения, Стокгольм – на 125). Если упрощать, оно и так понятно: когда устье поднимается, возникает дельта (Невы, Нила), когда опускается – эстуарий (Темзы, Гудзона). Медленный подъем продолжается. В сочетании с дамбой (спасибо тем, кто ее задумал и создал!) это обеспечит Петербургу – по крайней мере на ближайшие 100 лет – защиту от вторжения моря. А за сто лет мы что-нибудь еще придумаем.
Уяснить простые вещи не всегда легче, чем сложные. Однажды, лет 30 назад, мне вдруг удалось понять, что такое непрерывность Петербурга. Мой друг и величайший знаток города, ныне покойный Володя Герасимов (он, кстати, из самой простой семьи), водил нас с женой «по распутинским местам», пересказывая по памяти из журналов «Былое» и «Красный архив» чьи-то мемуары и жандармские сводки. У большинства людей прочитанное теряется в малоупорядоченной куче, а он помнил все, ибо любой единице информации его память находила точное место на пересечении осей пространства и времени – «где» и «когда». Неподалеку от Витебского вокзала мы подошли к дому со следами былой красоты, и Володя процитировал донесение агентов наружного наблюдения начала декабря 1916 года о том, как Распутин приехал сюда ночью на таксомоторе, долго трезвонил в звонок и в нетерпении разбил стеклянную вставку в двери. «До сих пор новую никак не вставят», – добавил Володя. И действительно, левое стекло – толстое, фацетное – было на месте, а правое заменял неискусно выпиленный кусок фанеры. На миг я остолбенел: 1916 год, время за пропастью, что-то вроде пермского или мелового периода, если не протерозоя, оказалось всего лишь вчерашним днем. Посреди Ленинграда! Герасимов, конечно, шутил, хозяева дома имели уйму времени на починку двери, целых три месяца. Это уж потом наступили такие особые десятилетия, когда и более простые, чем вставка фацетных стекол, задачи стали неподъемными. Миг остолбенения прошел, и – о чудо – пропасть, преодоление которой всегда требовало от меня психологической телепортации, сомкнулась без шва.
Правда, пришла другая крайность. Теперь, читая воспоминания о начале века, я слишком легко переселяюсь в тот, ушедший мир, и, по мере приближения 1914-го или 1917-го, всякий раз начинаю надеяться: а вдруг на этот раз, именно в этой книге, все повернется иначе? И эта надежда живет до последнего мига. Вот мемуары «Четыре трети нашей жизни» Н. А. Кривошеиной, урожденной Мещерской. Вечером 25 октября 1917 года мемуаристка слушала оперу «Дон Карлос» с Шаляпиным в переполненном театре Народного дома на Кронверкском (в ленинградскую эпоху – кинотеатр «Великан»), после чего поехала к себе на Кирочную трамваем, они тогда ходили мимо Зимнего, как нынешние троллейбусы.
В 1919-м, в декабре, 24-летняя тогда мемуаристка сумела уйти по льду Финского залива за кордон, жила во Франции, но в 1949 году вновь оказалась, с мужем и сыном, на родине, сперва в Ульяновске, потом в Москве. Еще двадцать пять лет спустя супруги Кривошеины эмигрировали вторично. Не буду пересказывать замечательную книгу, упомяну одну подробность. За четверть века Нина Алексеевна так и не решилась посетить Ленинград. Воспоминания о сказочном городе ее юности и родном доме на Кирочной были ей слишком дороги, чтобы дать их перечеркнуть какому-нибудь жуткому полуразрушенному подъезду, пропахшему мочой и кошками – таких, свидетельствую, было в то время полно на улице Салтыкова-Щедрина (так Кирочная называлась в ленинградское время). Я
Владельцу библиотеки ощутимого размера полезны переезды и смены адресов. Неторопливый разбор на новом месте коробок с книгами и бумагами гарантирует открытия. В ходе одного из переездов обнаружил у себя «Список абонентов ленинградских телефонных станций на 1937 год». Когда и где я его приобрел, решительно не помню, хотя причина (помимо врожденной слабости к справочникам) понятна: списки абонентов готовятся всегда в предшествующем году, а значит, этот заведомо вмещает имена и адреса тысяч людей, умерщвленных в годы Террора – в 1937, 1938, 1939, 1940, 1941-м…
Так и вижу этот справочник лежащим на чьем-то столике у чьего-то телефона, например в июне 1937-го. Почему бы не позвонить, например, на квартиру чл. – корр. АН СССР астронома Бориса Васильевича Нумерова (2 линия Васильевского острова, дом 3). Но всуе: Нумеров, хоть пока и жив, но по номеру А-4-72-88 уже другие люди: астроном осужден, а семья выслана из Ленинграда (его расстреляют в Медведевском лесу под Орлом 15 сентября 1941 г. в группе 157 заключенных).
Последние дни доступен профессор Дмитрий Иванович Мушкетов, геолог мировой величины, сын знаменитого исследователя Внутренней Азии, жил в доме на территории Горного института (21 линия В. О.), арестован 29 июня 1937-го, расстрелян в 1938-м, 18 февраля.
Зато еще без малого пять лет оставаться на свободе членкору АН СССР Владимиру Сергеевичу Игнатовскому (тел. А-6-28-06). За ним придут только 6 января 1942 года, быстро разберутся, с какой целью он свободно владеет немецким, и уже через пять дней (!) расстреляют вместе с женой-домохозяйкой.
Приведу еще три-четыре имени и адреса. Бывший генерал-лейтенант императорской армии, членкор. АН СССР (избран в 1933 г.), видный специалист в области гидро-, аэро- и термодинамики Александр Александрович Саткевич (ул. Жуковского, 2, тел. Ж-2- 70–96), арестован 2 февраля, расстрелян 8 июля 1938 года. (В скобках: первый смертный приговор ему вынесли еще в 1919-м, но его тогда спасла известная Александра Коллонтай, состоявшая с ним до революции в близких отношениях. Она обратилась напрямую к Ленину В. И., потребовав отменить казнь Саткевича, а если нет, то расстрелять и ее, это помогло.)
Коллега Саткевича по Гидрологическому ин-ту, также член-корр. АН СССР, академик ВАСХНИЛ Виктор Григорьевич Глушков (В. О., 13 линия, д. 56, тел. А-5-47-33) расстрелян 23 мая 1937-го.
И еще один член-корр АН СССР, византинолог Владимир Николаевич Бенешевич (Гагаринская, 1/24, тел. Ж-2-95-07), арестован 27 ноября 1937 года, расстрелян 27 января следующего. Вместе с братом Дмитрием (геологом) и двумя 26-летними сыновьями – близнецами Георгием и Дмитрием.
Детский (и не только) писатель Николай Олейников (псевдоним Макар Свирепый), обэриут, друг Хармса, в разные годы редактор ленинградских журналов «Еж» и «Чиж», жил по адресу: канал Грибоедова, 9, тел. А-5-11-69. Этот насмешник и проказник («Я муху безумно любил…», «Страшно жить на этом свете, в нем отсутствует уют…», «Однажды красавица Вера…» – у многих на памяти его шутливые, часто эротические стихи) оказался, по разысканиям «Большого дома», переодетым троцкистом, за что и был расстрелян 24 ноября 1937 года.