В старой Японии племя эта занималось забоем животных, публичными казнями и похоронными услугами.
Сомалийские иберы практиковали магию, хирургию и обработку кож.
В средневековой Корее народности сачук и хуачук были колдунами и телохранителями.
В тридцатых годах прошлого века в Советском Союзе существовало две сферы, в которых страна социализма противостояла буржуазному миру – классическая музыка и шахматы, и оба занятия были традиционно еврейскими.
Удивительный строй, аналогов которому не сыскать в мировой истории, вынес Мишу Ботвинника и Дэвика Бронштейна в шахматы, где оба достигли заоблачных высот.
Партии обоих навсегда останутся памятником той великой эпохе шахмат, когда передвижение фигурок на доске перестало быть просто игрой, превратившись в жестокую борьбу характеров и целых социальных систем.
Дерево легче всего измерить, когда оно лежит на земле, людей, – когда они лежат в ней. Сейчас, когда уже нет обоих, только их творчество, их партии могут показать нам масштабы каждого. Один из самых могучих чемпионов мира, заложивший фундамент современной подготовки, и выдающийся гроссмейстер, давший направление, из которого выросли и Таль, и Каспаров.
Их книги стоят на книжной полке в затылок друг другу. Их партии, можно найти в базах данных каждого шахматиста. По алфавиту: Ботвинник – Бронштейн. И по масштабу того, что оба дали шахматам.
«Можно ли называть воспоминаниями то, что положено на бумагу не через долгие годы или даже десятилетия, а немедля…» – писала Лидия Чуковская о своих разговорах с Анной Ахматовой. То же самое могу сказать я о моих разговорах с Давидом Бронштейном.
Если не удавалось записать на диктофон его монологи, я наносил их на бумагу тотчас по возвращении домой или в гостиничный номер.
В случае же телефонного общения фиксировал их непосредственно в процессе разговора или после того, как трубка была положена. Замечу еще, что когда Бронштейн позволял включать диктофон, он всё время косился на него и был более зажат, чем в свободном полете мысли.
Если я звонил ему из Голландии, вначале он был несколько скован, но потом разогревался, набирал темп, и его речь, как всегда, текла непредсказуемым потоком, направление которого выбирал он сам.
Хотя он провел не один год заграницей, Запад так никогда и не стал для него просто географическим понятием, и звонок из Амстердама оставался сигналом из «другой Галактики».
Я не заблуждался в отношении Давида Ионовича ко мне: подумаешь – вытянул счастливый номерок в лотерее и что-то воображает себе! Нас терзали! Нам не давали выехать заграницу! Мы за них отдувались в этом болоте, а они там в свободном мире… Но всё равно, думаю, эти звонки были для него приятны: они возвращали его в страну, где он так часто бывал и которую любил.
Иногда он осведомлялся о людях, которых уже давно не было в живых, и просил передавать им привет. Или в очередной раз спрашивал об итальянском ресторане на Амстеле, в котором, как он полагал, я регулярно бываю вместе с теми, с кем сиживал он сам полвека тому назад.
Однажды сказал: «Вы, Г., кстати, не называйте меня больше Давид Ионович. Говорите просто – Давид». Привыкнув на Западе к обращению по имени, я так и стал делать, но это давалось не каждому.
Борис Исаакович Туров, работавший в журнале «Шахматы в СССР», был на год старше Бронштейна, но всегда называл его Давид Ионович, а тот его – Борис.
«Называйте меня Давид», – сказал он однажды и Турову, но пиетет к великому шахматисту был таким, что, сказав пару раз Давид, Туров вернулся к привычному обращению по имени-отчеству.
Валерий Сергеевич Иванов вспоминает: «Только после четверти века знакомства я настоял, чтобы Бронштейн обращался ко мне по имени. “Ну, тогда и вы меня как-нибудь по-другому называйте, – сказал Бронштейн. – А то надоело – Давид Ионович! Давид Ионович!” “А как прикажете вас называть? Не могу же я говорить – Дэвик?” Сошлись на том, что отныне он – Маэстро. Поназывал его так с месяц, а потом всё вернулось на круги своя. – Нет, Давид Ионович, увольте меня от этого панибратства!..»
Распуская пряжу разговоров с Давидом Ионовичем Бронштейном, я убрал собственные ремарки: они мало что добавили бы к его портрету.