Здесь мы приближаемся к тому, что составляло, несомненно, самую личную, я бы сказал – самую тайную мысль Данте, если бы это слово не наводило на подозрения, что он хочет скрыть то, что, напротив, не устает нам повторять, но что мы не всегда хотим слышать. Потому что эта мысль ставит Данте вне классификаций, а мы, историки, всё хотим подвести его под какую-нибудь классификацию. Между тем Данте выразил эту мысль в одном пассаже из «Пира», относительно которого невозможно ошибиться, ибо его тезис предстает там в своем наиболее крайнем и в то же время наиболее чистом выражении: это тезис о врожденной ограниченности познания интеллигибельного, ограниченности интеллекта, который в силу своей человеческой природы вынужден питаться чувственными данными.
Постулировав существование Эмпирея как требование и указание веры, Данте приступает к проблеме чистых Умов, которых народ именует ангелами: «le quali la volgare gente chiamano Angeli». Платон называл их идеями, а язычники поклонялись им под именами Вулкана, Юноны, Паллады, Цереры и множества прочих богов и богинь. Данте берется доказать, что их число намного превосходит пределы нашего воображения. В самом деле, мы узнаем об их существовании только из производимых ими следствий. Но единственные Умы, которые производят следствия, воспринимаемые нашими чувствами, – это Умы, предназначенные править миром, то есть чистые Умы, вовлеченные в деятельную жизнь. А поскольку люди тоже способны вести две разных жизни и достигать в них двух разных блаженств – деятельного и созерцательного, постольку вполне очевидно, что, помимо деятельных Умов, о чьем существовании нам известно из производимых ими следствий, имеются также Умы созерцательные, чье существование ускользает от нас, потому что они не оказывают воздействия на этот низший мир. Такова очевидность, в которой никто не сомневается, будь он философом, язычником, иудеем, христианином или последователем любой другой религии. Стало быть, количество этих чистых Умов неисчислимо.
Таким образом, все доказательство Данте стоит на том принципе, что деятельный чистый Ум не может быть в то же время созерцательным. А без этого ничто не гарантирует, что, помимо деятельных Умов, которые познаваемы для нас через их следствия, имеются и другие, созерцательные, Умы, которые не действуют, а потому ускользают от нашего познания. В самом деле, это именно то, что прямо утверждает Данте, исходя в своем тезисе из абсолютного принципа, согласно которому нельзя одновременно обладать двумя разными блаженствами: «come quella (Intelligenza) che a la beatitudine del governare non possa l’altra avere» [«…поскольку он (Ум), обладающий блаженством правления, не может обладать другим блаженством»]. Отсюда следует, что в то время как некоторые Умы правят миром, должны быть и другие, «fuori di questo ministerio, che solamente vivano speculando» [ «чуждые этого служения и живущие только созерцанием»] (II, 4).
Дело обстоит таким образом, словно, начиная с Эмпирея, Данте предписывает миру ангелов разделённость созерцания и действия, или, другими словами, теологии и власти. Кто созерцает, тот не правит; кто правит, тот не созерцает. Каждому – свое блаженство. Но, заметим, все это доказательство представляет собой аргумент a fortiori, основанный на том факте, что истинное в отношении человека должно быть тем более истинным в отношении ангела. «Если на земле человек обладает не одним только видом блаженства, но двумя, а именно, блаженством жизни общественной и блаженством жизни созерцательной»[205], было бы абсурдным думать иначе об ангелах. Так что эти два блаженства не просто различны: они исключают друг друга. Нигде производимый Данте разрыв классической связи между иерархиями достоинства и иерархиями власти не обнаруживается яснее, чем здесь. Ибо Данте прямо утверждает, что созерцательные Умы более божественны и более возлюбленны
Богом, чем Умы деятельные; но именно потому, что они более возвышенны, они не правят. Таким образом, в силу непосредственно проистекающего отсюда вывода, деятельные Умы не подчиняются в своем действии Умам, чье созерцательное блаженство, подобное блаженству теологии, этой чистейшей голубицы, слишком чисто для того, чтобы они нарушили свой покой и снизошли до правления. Эта манера основывать автономию низшего порядка на самом его низшем характере типична для Данте. Я бы сказал, что мы вновь встретимся с ней, когда речь пойдет о том, чтобы обеспечить независимость Империи от Церкви, – если бы она не выполнила эту функцию только что, прямо на наших глазах. В отличие от мира св. Фомы Аквинского, мир Данте – это такой мир, где из иерархии достоинств не следует никакой иерархии юрисдикций, а следует скорее взаимная независимость.
Данте настолько глубоко проработал этот центральный пункт своего учения, что ясно разглядел и самое серьезное возражение, ставящее под угрозу его уравновешенность. В самом деле, недостаточно сказать, что собственное человеческое блаженство не состоит в созерцательной жизни, чтобы побудить человека искать и обретать счастье в нравственных и политических добродетелях. Ибо, в конце концов, еще Аристотель учил, что в этой жизни человек обретает блаженство в мудрости; но каким образом смогла бы мудрость сделать человека счастливым, если бы он вынужден был довольствоваться деятельной жизнью, причем довольствоваться именно потому, что знал бы: предметы высочайшего созерцания недоступны ему? Такое практическое счастье скорее уподобилось бы крайней нужде: не столько блаженству, сколько признанию невозможности ничего лучшего. Данте нашел ответ на это возражение: «Природное стремление к чему-либо соразмерно возможностям того, кому оно принадлежит; иначе желание противоречило бы самому себе, что невозможно; и природа порождала бы его втуне, что также невозможно… Природа же породила бы такое желание потому втуне, что оно не было бы направлено к определенной цели. Вот почему человеческие желания в этой жизни соразмерны пониманию того, что́ может быть здесь достигнуто, и если выходят за этот предел, то лишь в силу заблуждения, не предусмотренного природой… И так как познание сущности Бога, да и не только Бога, нашей природе недоступно, мы, естественно, и не стремимся ее познать. Таким образом, сомнение рассеяно» (III, 15; ср. IV, 13).
Как видим, Данте радикальным образом решает здесь проблему, вокруг которой ведется сегодня столько споров: проблему «естественного желания иметь Бога». Но не будем приписывать ему столь амбициозных богословских замыслов. Просто Данте зашел в тупик, из которого ему было абсолютно необходимо выбраться; и он выбирается из него самым коротким путем. Его собственная идея, к которой он хочет подвести нас, – та же самая идея, которая одушевляет весь «Пир»: философского разума достаточно, чтобы доставить почти совершенное блаженство, на которое способно наше человеческое естество. Данте знает, что это не наивысшее блаженство; но это – наше блаженство, а значит, то самое блаженство, которым он занят в этом сочинении. Следуя логической линии своей аргументации, нацеленной на прославление философии в образе милосердной donna gentile, он начал с того, что поставил этику на вершину мудрости. Но с того момента, как он вспомнил о превосходстве созерцания над действием, Данте чувствовал: для того, чтобы человек обрел в деятельной жизни полное счастье, нужно избавить его от несчастья, порожденного несбыточным желанием созерцательного познания и блаженства. Потому он просто и прямо заявляет, что человек в земной жизни не хочет знать того, чего в действительности знать не может. Отныне, после ампутации неосуществимых амбиций, направленных на созерцание, человек желает знать лишь то, что может знать, и способен без задней мысли наслаждаться счастьем деятельности. Стало быть, он удовлетворен, а что такое удовлетворение всех желаний, если не блаженство? Стало быть, donna gentile, на которую Данте возложил обязанность обеспечить наше земное счастье, справилась со своей задачей, что и требовалось доказать.
VI. – Философ и император
В четвертом трактате «Пира» Данте затрагивает деликатнейшую проблему происхождения, природы и границ императорской власти. Фактически он приступает здесь к обсуждению той самой проблемы, которой посвящена «Монархия». Однако он приступает к ней не прямо и не ради нее самой. Действительно, исходным пунктом обсуждения служит здесь проблема благородства и его правильного определения. Но вот Фридрих II Швабский, будучи спрошен о том, что такое благородство (nobilitate, или gentilezza), решительно ответил, что благородство состоит в древнем богатстве и добрых нравах: «antica richezzaè belli constumi» (IV, 3). На первый взгляд, это совершенно безобидное определение, но Данте считает иначе. Во-первых, потому, что для большинства людей благородство есть нечто еще меньшее: им достаточно богатства, даже и без добрых нравов; но Аристотель учит, что мнение большинства не может быть абсолютно ложным. Во-вторых, потому, что здесь перед нами предстает удивительный феномен: император, притязающий на авторитет философа. Этот второй пункт особенно опасен, потому что император – это, конечно, очень высокая власть, но является ли он философом? Вот вопрос.
Чтобы ответить на него, нужно дойти до самого основания авторитета императора. Человек есть живое существо, живущее в обществе, потому что его природа такова, что в одиночестве он не смог бы обеспечить свои потребности и достигнуть полного развития. Стало быть, цель гражданского общества состоит в том, чтобы обеспечить счастье людей. К сожалению, человеческая душа такова, что она не знает меры в своих желаниях. Кто владеет некоторым количеством земли, хочет иметь еще больше. В этом – причина войн и раздоров между царствами, а также смут в городах, деревнях, семьях и, наконец, в отдельных людях, чье счастье оказывается под угрозой. Следовательно, чтобы устранить причину смуты, нужен один правитель, один государь, чтобы на всей земле царила лишь одна власть. Поскольку такой вселенский монарх будет обладать всем, ему нечего будет желать; стало быть, он сможет удерживать королей в границах их королевств, то есть обеспечить мир между государствами, согласие между селениями, любовь в семьях и удовлетворенность, доставляемую счастьем, для коего рожден человек. И в самом деле, везде, где есть лишь один глава, царит порядок. Коротко говоря, империя есть правление правлениями, а император – тот, кто правит всеми правящими, предписывает им законы и, встречая повиновение со стороны всех, наделяет любую другую власть силой и авторитетом (IV, 4). Поскольку император избран по совету Бога, подобно тому как сам Бог некогда избрал к этому служению народ Рима, весь мир ясно увидит, что Бог и есть последнее основание авторитета императора. Но кому принадлежит философский авторитет? И в чем его основание?
Слово «авторитет», говорит Данте, означает «действие автора»; само же слово «автор» восходит к греческому корню αυθέντην, который означает «достойный доверия и повиновения»[206]. Следовательно, Аристотель, чьи слова столь достойны доверия и повиновения, – это человек, чьи слова обладают высочайшим, наивысшим авторитетом. Далее следует доказательство, которое, конечно, не добавляет ничего нового к нашему знанию Средневековья, но тон и оттенки которого не лишены некоторого интереса. Прежде всего, само провозглашение тезиса, подлежащего доказательству, звучит непривычно: «che Aristotile sia dignissimo difede ed’ obedienza» [ «что Аристотель в высшей степени достоин того, чтобы ему доверяли и повиновались»]. Что Аристотель был философом, наиболее достойным доверия, мало кто оспаривал в Средние века; но то, что мы обязаны ему повиноваться, есть требование, которое высказывалось гораздо реже. По правде говоря, если кто-нибудь и утверждал это прежде Данте, мне таких примеров найти не удалось. Данте не колеблется в этом пункте: все человеческие действия имеют цель – цель человеческой жизни, к которой человек устремлен, поскольку он – человек. Если найдется такой наставник и художник, который сумеет познать и показать то, что приводит нас к этой цели, он будет иметь преимущественное право на наше доверие и повиновение. Но именно таким наставником и является Аристотель: «questi е Aristotile»; следовательно, он в наивысшей степени достоин доверия и повиновения: «dunque esso е dignissimo di fedeè d’obedienza». Итак, намерение Данте ясно: Аристотель – это учитель, который в силу своих знаний является нашим вожатым: «Aristotile е maestroè duca de la ragione umana, in quanto intende a la sua finale operatione» [ «Аристотель есть наставник и вождь человеческого разума, поскольку он имеет в виду его конечную деятельность»]. Разумеется, были и другие философы: Зенон, Катон, Эпикур, Сократ, Платон, Спевсипп; но «благодаря особому и как бы божественному таланту, вложенному природой в Аристотеля», именно он доводит этику до совершенства: «la perfezione di questa moralitadeper Aristotile terminata fue» [ «совершенство этики было довершено Аристотелем»]. В результате мы видим, что ученики Аристотеля, перипатетики, владычествуют сегодня над миром знания: «tiene questa gente oggi lo reggimento del mondo in dottrina per tutte parti, epuotesi appellare quasi cattolica oppinione» [ «Люди эти благодаря своей учености управляют сегодня всем миром, и учение их вправе называться как бы вселенским мнением»]. Отсюда видно, что Аристотель есть кормчий, ведущий человеческий род к его цели[207].
Из этих выражений нетрудно увидеть, каков Аристотель Данте: это моралист, занимающий в философской иерархии ту же ступень, какую в политической иерархии занимает император. Он столь же единствен в своем роде, сколь тот – в своем. Будучи монархом над многочисленными государями, он владычествует, не ведая над собой никого начальствующего, над определенной областью человеческого порядка. В этом смысле великая тень, царящая в Лимбе, имеет право на почитание даже со стороны Сократа и Платона, которые всего лишь стоят к ней ближе других:
Vidi il maestro di color che sanno
seder tra la filosofica famiglia.
Tutti lo miran; tutti onor fli fanno[208]
(Inf., IV, 131–133).
Стало быть, недостаточно сказать, что для Данте, как почти для всех мыслителей его времени, Аристотель был наивысшим философским авторитетом; следует к тому же, вслед за Данте, понимать этот авторитет как право повелевать. Бог и природа подчинили этику Аристотелю, как они подчинили империю императору[209]. Авторитет этого верховного философа «еpiena di tutto vigore» [ «пребывает в полной силе»], вплоть до того, что, прежде чем примирять авторитет императора с авторитетом папы, надлежит примирить авторитет императора с авторитетом Аристотеля. К счастью, это нетрудно сделать, так как эти два авторитета нуждаются друг в друге. Без авторитета философа авторитет императора рискует заблудиться; без авторитета императора авторитет философии как бы слаб. Заметим это «как бы»: Данте так боится создать впечатление, будто фактическое бессилие, которым страдает в такой ситуации философия, хоть сколько-нибудь умаляет совершенную автономию аристотелевской империи, что тотчас добавляет комментарий: «е quasi debile, non per se, ma per la disordinanza de la gente» [ «как бы слаб, но не сам по себе, а вследствие склонности людей к беспорядку»]. Так что авторитет Аристотеля и авторитет императора не только не противостоят друг другу, но и должны объединиться. Кроме того, что мы читаем в книге Премудрости? «Итак, властители народов, если вы услаждаетесь престолами и скипетрами, то почтите премудрость, чтобы вам царствовать вовеки» (Прем 6, 21). Другими словами: пусть авторитет философа соединится с авторитетом императора. Горе нынешним властителям, и еще большее горе их подданным, ибо государи, правя народами, не черпают вдохновения у Аристотеля – ни из собственных изысканий, ни из мудрого совета! И – вот они, когти льва: «Я обращаюсь к вам, король Карл и король Фридрих, и к вам, другие властители и тираны: meglio sarebbe a voi come rondine volare basso, che come nibbio altissime rote fare sopra le cose vilissime [лучше бы вам, как ласточкам, низко летать над землей, чем, как ястребу, кружить в вышине, взирая оттуда на величайшие подлости]»[210].
Теперь представим себе, какой могла и должна была быть позиция Данте по отношению к Аристотелю, которого он сам наделил этой верховной властью. Чтобы не вступать в открытое противоречие с самим собой, Данте должен был считать, что никто не вправе оспорить ни одного тезиса Аристотеля, равно как в политике никто не вправе оспорить ни одного закона императора. Более того, он сам неоднократно наводит на эту мысль, протестуя в той же фразе против подчинения философии магистратам и империи:
«Perche io volendo, con tut ta reverenza e a lo Principe, e al Filosofo portando…; nè contra rimperiale maiestade nè contra lo Filosofo si ragiona inreverentemente..; e prima mostrerô me non pressumere contra l’autorità del Filosofo; poi mostrerô me non presummere contra la maiestade impériale» [ «Поэтому, соблюдая должную почтительность по отношению к Государю и к Философу… рассуждение мое не страдает непочтительностью ни к императорскому величию, ни к Философу… И сначала я докажу, что не покушаюсь на авторитет Философа, а затем покажу, что не покушаюсь на императорское величие»][211]. Отсюда мы прежде всего видим, какими добрыми помощниками историку могут быть великие поэты – эти провидцы реальности. Мы охотно говорим: Средние века – это папа и император; теперь, предупрежденные Данте, мы будем говорить: папа, император и Аристотель. Но это еще не все. Такое трехчленное деление средневековой реальности подсказывает вывод, вся важность которого не замедлит обнаружиться: эти три монарха представляют три начала власти, абсолютно независимые в их собственной, возглавляемой каждым из них сфере. Что касается нашего спорного вопроса, отсюда явствует, что если философ, как таковой, не вправе властвовать в политике, то император, как таковой, не вправе властвовать в философии. Власть императора простирается на все, что обеспечивает совершенство человеческой жизни; стало быть, она простирается на весь порядок наших произвольных действий, регулирует его своими законами и правит им с такой безраздельной полнотой, что может быть уподоблена «всаднику человеческой воли»[212]. Но эта власть не может выйти за рамки своего порядка и править философией; напротив, это философия должна ею править. На этом Данте стоит столь твердо, что вызывает восхищение: «per tanto oltre quanto le nostre operazioni si stendono, tanto la maiestade imperiale ha giurisdizione,è fuori di quelli termini non si sciampia» [ «Императорская власть правомочна в тех границах, в каких простираются наши действия, и за эти пределы не выходит»]. Все эти действия, поскольку они зависят от человеческой воли, могут быть добрыми или злыми, справедливыми или несправедливыми, и определяются велениями писаного закона, а значит, подчинены власти императора: именно он фиксирует то писаное суждение, каковым является закон, и гарантирует его соблюдение. Но император не правомочен за пределами того конкретного порядка, на который простирается его юрисдикция: «A questa [ragione scritta] scrivere, mostrareè comandare, è questo officialeposto di cui siparla, cioe lo Imperadore, al quale tanto quanto le nostre operazioni proprie… si stendono, siamo subietti; epiu oltre no» [ «Для составления, обнародования и исполнения этого закона и существует то должностное лицо, о котором идет речь, а именно, император, которому мы подчинены равно настолько, насколько простираются упомянутые выше собственные наши действия»][213].
Итак, из рассмотренных текстов следует, что: 1) «Пир» не ставит проблемы отношения между папой и императором; 2) он ставит, в общем виде, проблему основания авторитета; 3) есть два авторитета, основание которых он исследует: авторитет Аристотеля и авторитет императора; 4) основание императорского авторитета – в Боге, чья бесконечная премудрость вложила императорскую власть в руки римского императора; 5) основание авторитета Аристотеля – в том факте, признаваемом всеми учеными людьми, что он единственный явил истинную цель человеческой жизни, которую напрасно искали другие мудрецы; 6) каждый из этих двух авторитетов единствен и суверенен в своем собственном порядке: авторитет Аристотеля – в порядке философии, авторитет императора – в порядке политической жизни народов; 7) ни тот, ни другой из этих двух авторитетов не компетентны за пределами своего собственного порядка; 8) тем не менее, нисколько этим не смущаясь, они нуждаются друг в друге: философия нуждается в империи для того, чтобы действенно управлять нравами; империя нуждается в философии, чтобы знать, каким образом управлять нравами в соответствии с истиной и справедливостью.
Если это резюме верно, то нельзя утверждать, будто «Пир» исследовал отношения между Церковью и империей сами по себе; но следует утверждать, что он заранее определил то учение, которому предстояло быть развитым относительно этого предмета в трактате «О монархии». Под угрозой отречения от собственных принципов Данте был отныне не волен говорить иное, нежели то, что́ ему предстояло сказать, – до такой степени, что можно считать практически установленным: автор «Пира» уже думал о том, что́ предстояло написать автору «Монархии». В самом деле, если упорядочить элементы, из которых составлен тезис «Пира», то тезис «Монархии» как бы сам собой займет то пустое место, контуры которого уже очертила диалектика «Пира». Есть два авторитета – Аристотель и император: радикально различных в своих функциях, радикально независимых, но тесно связанных задачей привести народы к естественной цели человека. Нигде в «Пире» не говорится, ничто не наводит на мысль, что тот или другой из этих авторитетов не вполне независим в своем порядке. Напротив, все исключает подобную гипотезу. Людские умы обязаны Аристотелю верностью и повиновением только в философии; но уж в этом порядке, где Аристотель является верховной властью, они обязаны ими только ему – sommo Filosofo [верховному Философу]. Людские воли обязаны верностью и повиновением императору только в политическом порядке; но уж в этом порядке император, сей «всадник человеческой воли», абсолютно независим[214]. Над тем и над другим, в каждом из соответствующих порядков, стоит лишь Бог. Император обладает верховной властью там, где философия выступает дочерью, непосредственно подчиненной его воле, – точно так же, как папа и император подчиняются философии, сколь бы суверенными ни были они все в границах своей собственной юрисдикции [215].
Итак, ничто не позволяет предположить, что автор «Пира» хотя бы на мгновение задумывался о том, чтобы поставить над философом и императором другого главу, который, получив свой авторитет от Бога, контролировал бы и ограничивал их авторитет. Наоборот, Данте решительно настаивает на том, что Бог, положивший предел собственной власти, положил предел и человеческим волям, утвержденный императором: «Si come ciascuna arteè officio umano da lo imperialeè a certi termini limitato, cosi questo da Dio a certo termineè finito» [ «Подобно тому, как всякое искусство и всякое человеческое действие в известных пределах ограничено императорской властью, так и эта власть заключена Богом в известные пределы…»] (IV, 9). Возможно ли вообразить, что Бог, отказавшийся от этой власти в пользу императора, захочет забрать ее обратно через посредничество папы? В самом деле, когда Бог, подчинив порядок природы законам и встроив в него порядок человеческих воль, поставил их под власть императора, Он, конечно, сделал это не для того, чтобы отобрать эту власть через кого-то другого, пусть даже во имя самого Себя: «Dunque la giurisdizione de la natura universaleè a certo termine finita,è per consequente la particulare; è anche di costeiè limitatore Colui che da nulloè limitato, cioe la prima bontade, cheè Dio, che solo con la infinita capacitade infinito comprende» [ «Таким образом, действие законов вселенской природы ограничено определенными границами, а следовательно, и действие законов природы в отдельных ее областях; но и в таком случае ограничивает их то, что ничем не ограничено, а именно, изначальное благо, то есть Бог, который один только и вмещает в себя бесконечность в силу бесконечной вмещающей способности»][216].
Если задаться вопросом о том, какова в этом тексте область непосредственной юрисдикции папы, то не достает положительных элементов, чтобы сформулировать точный ответ. Все, что мы знаем, сводится к следующему: «Quello cheè di Dio sia renduto a Dio» [«…пусть то, что от Бога, будет возвращено Богу»][217]. Тем не менее, хотя Данте прямо не устанавливает границ папской юрисдикции, мы знаем, что есть две области, на которые она не распространяется. И мы знаем это с несомненной достоверностью, потому что высший авторитет в этих областях уже был дарован Богом другим лицам, нежели верховный понтифик: естественный разум Он подчинил Аристотелю, а человеческую волю – императору. Но в естественном порядке вещей философия и империя, взятые вместе, безоговорочно господствуют над человеческой жизнью. Ничто не ускользает от их верховной власти, ибо Аристотель явил людям, в чем их естественная цель, а император подчинил этой цели их воли.
Если однажды принять принципы, утверждаемые в «Пире», то не остается ни одной сферы человеческой жизни, где папа мог бы притязать на какую-либо власть. Написав этот труд, Данте должен был либо поместить папскую власть в сферу сверхъестественной жизни, либо вообще отрицать ее. Ни на единый миг он не склонялся ко второму ответу; и тогда невозможно представить себе, чтобы он мог написать Trattato Quarto [четвертый трактат] «Пира», не держа в уме первый ответ. Ибо все, что он говорит, делает такой ответ неизбежным и, кажется, взывает к нему как одной из тех целевых причин, которые совершают свое действие незаметно для глаз.