Книги

Данте и философия

22
18
20
22
24
26
28
30

Такова была неизменная позиция св. Фомы в этом вопросе. Похоже, что Данте знал об этом немного больше, чем св. Фома. Поверх Кристального неба, говорит он, католики полагают небо Эмпирея, то есть пламенеющее, или светоносное небо, и полагают его неподвижным, потому что во всякой из своих частей оно уже обладает всем, что необходимо его материи. Это небо, говорит Данте, является причиной, в силу которой Перводвигатель (Кристальное небо) вращается очень быстро: в самом деле, каждая часть Кристальной сферы, непосредственно находящейся под Эмпиреем, столь страстно желает соединиться с каждой из частей сего божественнейшего покоящегося неба, что под давлением этой страсти движется с почти непостижимой скоростью: «Место, где пребывает это высшее божественное начало, созерцающее только собственное совершенство, спокойно и безмятежно. Это – местопребывание блаженных духов, по мнению Святой Церкви, которая не может сказать ложное; да и Аристотель, если правильно его понимать, видимо, намекает на это в первой книге О небе и вселенной. Это и есть постройка, венчающая Вселенную, в которую она вся и включена и за пределами которой нет ничего; и она не имеет никакого места, но была создана только в Первом Уме, именуемом греками ‘Протоноэ’. Это и есть то великолепие, о котором говорил Псалмопевец, обращаясь к Богу: Слава Твоя простирается превыше небес[173].

Мы не спрашиваем себя, как Данте смог найти в трактате «О небе» утверждение о сотворении Эмпирея – божественного неба[174]. Важно то, что он его нашел, и что царящие там покой и безмятежность уподобляют это божественное небо богословию[175]. Ибо оно тоже есть приют покоя и безмятежности: «Небо Эмпирей своей умиротворенностью похоже на божественную науку, которая преисполнена миролюбия; она не терпит ни спора мнений, ни хитроумных доказательств благодаря высочайшей истине своего предмета, а ее предмет – Бог. И об этой истине Учитель и говорил своим ученикам: Мир оставляю вам, мир Мой даю вам (Ин 14, 27), даруя и завещая им свое учение, которое и есть та наука, о которой я говорю. О ней говорит и Соломон: Есть шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц и девиц без числа. Но единственная – она, голубица моя, чистая моя»[176]. Это чрезвычайно насыщенный текст. Мы попытаемся раскрыть его содержание, ибо он изобилует тончайшими намеками, требующими внимания и деликатности.

Отметим, прежде всего – важность этого момента станет ясна в дальнейшем, – отождествление теологии с учением Христа: «dandoè lasciando a loro la sua dottrina, che è la questa scienza di cu’ ioparlo» [«… даруя и завещая им свое учение, которое и есть та наука, о которой я говорю»]. Без всякого намерения приписать Данте идеи, которых у него, возможно, и не было, можно почти с уверенностью сказать, что здесь имеется в виду следующее: будучи взята в ее истоке и, следовательно, в ее сущности, теология сводится к слову Божьему, переданному нам Священным Писанием. Подчеркивая, что непоколебимая достоверность Откровения придает этой науке умиротворенность, Данте добавляет, что она не должна страдать от разногласия мнений, сотрясающих другие науки. Если только не заподозрить его в полном незнании богословского учения своего времени, где, несомненно, имело место то, что он называет «lite d’oppinioni o di sofistici argomenti»[ «спором мнений и хитроумными доказательствами»], невозможно поверить, что он хотел представить в этих словах реальное состояние теологии. Данте описывает здесь теологию такой, какой она должна быть. Поэтому позволительно думать, что теология, умиротворенность которой подобна умиротворенности Эмпирея, – это идеальная теология, строго основанная на христианской вере и учении Христа.

Но это еще не все. К цитате из евангелия Иоанна Данте тотчас присоединяет цитату из «Песни Песней», смысл которой прилагает к теологии. Большинство комментаторов «Пира» не усматривают здесь никакого затруднения; некоторые даже восхищаются совершенным согласием этого текста с доктриной св. Фомы Аквинского. Однако достаточно сравнить между собой эти два понимания теологии, чтобы усомниться в их согласии.

В том параграфе «Суммы теологии», где св. Фома изъясняется по этому вопросу, он тоже ставит в начале, в обоснование собственного тезиса, фрагмент из текста Писания; но это не тот же самый фрагмент: «Misit ancillas suas vocare ad arcem» [ «Послала слуг своих провозгласить с возвышенностей городских»] (Прит 9, 3). Св. Фома, вне всякого сомнения, знал текст Соломона, но он его не приводит. И наоборот, Данте, вполне вероятно, знал это учение св. Фомы и этот текст из Притчей, но он предпочитает привести другой: «Sexaginta sunt reginae, et octoginta concubinae, et adulescentularum non est numerus: una est columba mea, perfecta mea» [ «Есть шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц и девиц без числа. Но единственная – она, голубица моя, чистая моя»] (Песнь Песней 6, 7). Коль скоро Данте изображают столь верным и сведущим томистом, и он уж точно был сведущим, то не без причины он предпочел текст Соломона другому тексту. В самом деле, согласно символике текста, выбранного св. Фомой, другие науки суть служанки, над которыми царит теология, тогда как текст, выбранный Данте, представляет теологию чистой голубкой, но не царицей, а другие науки – царицами, но не служанками. Стало быть, этот фрагмент из «Песни Песней» превосходно иллюстрирует позицию Данте в данном вопросе.

Эта позиция, вопреки тому, во что нас хотят заставить поверить, заключается не в том, что «священная наука, теология, превосходит все прочие науки, которые следуют за ней и прислуживают ей»[177]. Если бы Данте хотел сказать, подобно св. Фоме, что другие науки – служанки теологии, «quod aliae scientiae dicuntur ancillae huius», он не преминул бы процитировать тот же текст, что и св. Фома. Но текст, который он в действительности цитирует, говорит о другом: теология – голубка, потому что она позволяет в совершенстве разглядеть истину, в коей покоится наша душа. Что же до прочих наук, то «все науки он называет царицами, наложницами и девицами; эту же науку он называет голубицей… чистой»: «tutte scienze chiama regineè drudeè ancille,è questa chiama colomba… eperfetta» (II, 14). Если считать теологию – questa – одной из прочих наук, то нужно будет назвать ее одной из цариц, и даже самой чистой из цариц, но не царицей над остальными. Если же считать ее отдельной от прочих наук, то «божественная наука» будет отличаться от них, как голубка отличается от царицы. Как бы мы ни толковали этот текст, мы не только не найдем в нем томистской доктрины подчинения наук теологии, но скорее обнаружим стремление его избежать. Понимать ли текст так, что есть шестьдесят цариц, из которых одна – теология, или что есть шестьдесят цариц плюс голубица, единовластие теологии, о котором учил св. Фома Аквинский, в обоих случаях оказывается разрушенным. Видимо, нужно выбирать между тезисом св. Фомы: «aliae scientiae dicuntur ancillae huius» [ «другие науки называются служанками этой»] и утверждением Данте: «tutte scienze chiama regineè drudeè ancille» [ «все науки он называет царицами, наложницами и девицами»]. Если есть только одна царица, их не может быть шестьдесят; чтобы утверждать, что Данте пребывает в согласии со св. Фомой Аквинским, нужно довольствоваться согласием, основанным на противоречии.

Но это лишь первый знак: несомненно, весьма ценный и указывающий нам верный путь в интерпретации мысли Данте, но недостаточный для того, чтобы позволить определить эту мысль. К счастью, Данте, несмотря на осторожность в выражении своего личного мнения, редко отказывает себе в удовольствии объясниться до конца. Когда речь идет о вопросах, которые задевают его за живое, он даже высказывается весьма пространно. Но решение, которое, как мы видели, он принял, ставило его в трудное положение, из которого нужно было выйти любой ценой. С одной стороны, Данте явно стремился к теологии, которая, будучи подобием мира Христова, была бы не от мира сего; вот почему он столь решительно утверждает, что она не смешивается с другими науками – даже для того, чтобы их возглавить. С другой стороны, ему было известно учение св. Фомы, которое представляло все остальные науки служанками, ancillae, теологии. Невозможно сомневаться в том, что Данте искренне восхищался св. Фомой и любил его: невозможно не только потому, что он отведет ему славную роль в «Божественной комедии», но и потому, что уже здесь, в «Пире», он найдет для него одно из тех слов дружеской привязанности, которые не обманывают. Данте, несомненно, работал над комментарием св. Фомы, как и над текстом Аристотеля. Как тогда примирить его нежелание делать из наук, в том числе из философии, служанок теологии, с утверждением, что философия способна оказать теологии услуги, которых та от нее ожидает? Данте задал себе этот трудный вопрос, и замечательнее всего то, что он сумел в самом основании проблемы найти все необходимое для ответа.

С тем же блеском, с каким он толковал текст Соломона, Данте выполняет резкий поворот и заявляет: чтобы помогать теологии, философия должна просто существовать. Чем меньше она будет отрекаться от целостного осуществления своих прав, чем больше будет оставаться самой собой, тем больше пользы она принесет богословию. Данте понимал это не только в том смысле, что философия сначала должна существовать как философия, чтобы потом получить возможность служить теологии, что было бы подлинно томистским решением проблемы. Данте понимал это в том более радикальном смысле, что существовать в качестве философии означает для этой науки необходимым и достаточным образом помогать теологии в деле человеческого спасения.

В самом деле, что служит основанием теологии, если не вера в Откровение Иисуса Христа? И что доказывает, что мы должны верить в это Откровение? Чудеса, совершенные Христом. Но что доказывает, что мы должны верить в то, что Христос совершал чудеса? Ведь, в конце концов, многие люди испытывают величайшее отвращение к тому, чтобы верить в то, чего не видели сами, а они не видели этих чудес. Так пусть обратят взоры к философии! Эта donna gentile появляется здесь для того, чтобы помочь вере, то есть поддержать своим свидетельством науку, полезнейшую для спасения человеческого рода, – поддержать теологию, которая спасает человека от вечной смерти и дарует ему вечную жизнь. Но чем она может помочь Откровению? Тем, что «сама она – чудо, которое глаза человеческие могут в любое время воспринять и которое доказывает нам возможность и других чудес» (III, 7). В самом деле, по замыслу Божьему философия была от века предназначена к тому, чтобы свидетельствовать перед ныне живущими людьми в пользу веры. И философия действительно свидетельствует в пользу веры, причем не только тем светом, которым она просвещает интеллект, но и той нравственной красотой, которой она облагораживает душу. Этим Данте дает нам понять, что мудрость своим сиянием «способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна. Тем самым я подтверждаю сказанное в предыдущей главе, где я назвал благородную даму помощницей нашей веры» (III, 8).

Во всем этом нет ни малейшего намека на какое-либо сотрудничество философии в деле разработки богословской науки, как ее понимал св. Фома Аквинский. Нет также ни слова о подчинении философии теологии, которое в «Сумме теологии» опиралось на текст Прит 9, 3: «Misit ancillas suas vocare ad arcem» [ «Послала слуг своих провозгласить с возвышенностей городских»]. Философия предстает у Данте как сотрудница – усердная, но свободная. Своим блистанием и великолепием, свойственным ей как дочери Божьей, чудом своего собственного существования и тех следствий, которые она производит в человеке своей добродетелью, философия, это ежедневно зримое чудо, помогает нам верить в возможность чудес Христовых, которых мы не видели своими глазами. Философия – то вспомогательное средство, действенность которого в способствовании христианской вере невозможно отрицать, но которое, несомненно, не согласуется с каноном томистской апологетики. Наводить на мысль, что евангельские чудеса Христа становятся возможными, когда мы видим, каким божественным чудом является сияние философского познания и действенность философской морали, значит основывать достоверность чуда на красоте, принадлежащей к естественному порядку, который сам мыслится как чудо. Чьим бы учением ни вдохновлялся здесь Данте, оно, несомненно, не было учением св. Фомы Аквинского[178].

В самом деле, если попытаться определить позицию Данте, исходя из природы и функции теологии, то мы оказываемся перед лицом следующих фактов. Есть некая сверхъестественная наука, расположенная выше и вне ряда естественных наук, подобно тому как Эмпирей, это сверхъестественное небо, расположен выше и вне ряда естественных небес. Как Эмпирей не оказывает на природный мир никакого прямого воздействия, но внушаемой им любовью приводит в движение перводвигатель, точно так же, надо полагать – хотя об этом не сказано[179], – Данте допускал, что теология, не оказывая прямого воздействия на философию, как бы зовет ее ввысь. Наконец, Данте нигде не указывает и не намекает на какое бы то ни было подчинение философских наук этой царице, каковой является теология. Наоборот, он говорит, что есть по меньшей мере шестьдесят царственных наук, не считая наложниц и рабынь. Стало быть, все свидетельствует о том, что Данте считал теологию, в силу самого ее совершенства, вознесенной над пределами мира и отделённой от природы своим сверхприродным достоинством.

IV. – Пределы метафизики

Как следует из предшествующего анализа, верхняя часть схемы, представляющей классификацию наук у Данте, выглядит следующим образом:

Теология предстает здесь парящей в блистательном одиночестве, которое, как мы выясним, имеет свои пределы. Напротив, этика, подобная в этом Перводвигателю, начинает собою ряд побудительных влияний и непосредственных переходных действий, которые пронизывают всю последовательность естественных наук, вплоть до скромной, но необходимой грамматики. Будучи взяты в своей совокупности, они образуют Мудрость; а так как этика их призывает, подчиняет и направляет к их собственным целям, именно она придает им гармонию и красоту: «La moralitade è bellezza de la sapienza» [ «Мораль есть краса мудрости»] (III, 15).

Размышляя над этим учением, мы ясно видим, почему Данте отдавал ему предпочтение, но не видим, каким образом он мог решиться его отстаивать. Все внешние влияния побуждали к тому, чтобы его отклонить: с одной стороны, это Аристотель, который всегда без колебаний помещал метафизику на вершину иерархии наук; с другой стороны – св. Фома, который настаивал на этом даже решительнее Аристотеля, так как должен был обеспечить права другой, еще более возвышенной умозрительной теологии – теологии Откровения. Поэтому непонятно, как мог Данте перевести метафизику с традиционного первого места на второе, которое он ей отводит, не подвергая при этом понятие метафизики изменениям, согласующимся с этой ее новой ролью. Но Данте не только сделал это, он еще и вложил сюда сокровища утонченных рассуждений самого высшего качества, поставленных на службу совершенно конкретной, но трудновыразимой идее.

Рискуя совершить некоторое насилие над мыслью Данте, я попытаюсь сформулировать идею, на которую, как мне кажется, наводит множество текстов. Я бы сказал – подчеркнув, что эта формулировка самому Данте не принадлежит, – что метафизика, по мысли Данте, сама по себе остается совершеннейшей из наук, но она не такова для нас. Отсюда берут начало две группы текстов, равно подлинных, которые противопостоят друг другу и сражаются друг с другом от книги к книге и от комментария к комментарию; причем каждый из тех, кто участвует в этом сражении, вполне и по праву уверен в своей правоте, но забывает, что его противники тоже уверены в своей правоте, и с не меньшим правом. Но не было никакого противоречия в том, чтобы утверждать, что в силу самого своего превосходства метафизика превышает наши силы. И хотя сама по себе она – благороднейшая из наук, доступных человеку естественным путем, мы обладает ею слишком несовершенным образом, чтобы считать ее наиболее благородной из наших наук, то есть из тех наук, в которых скорее мы властвуем над предметом, чем предмет властвует над нами. Благороднейшая из наших наук – наука о счастье человека как такового, то есть этика; что же касается метафизики, мы, несомненно, поставили бы ее на первое место, если бы владели ею так, как владеем этикой. Единственный ее недостаток в том, чтобы она слишком хороша для нас.

Это убеждение, как мне кажется, проглядывает в большинстве тех мест, где Данте сопоставляет учения философии и теологии относительно одних и тех же проблем. Результат этих сопоставлений заключается в том, что, в конечном счете, выводы метафизики всегда совпадают с выводами теологии, но в каждом отдельном пункте божественная мудрость обладает гораздо бо́льшим и лучшим знанием, нежели мудрость человеческая. Создается впечатление, что следствием превознесения теологии у Данте стало прежде всего острое ощущение врожденной недостаточности нашей метафизики – как если бы она с бо́льшим или меньшим успехом силилась подняться к тому, что в действительности составляет собственный предмет теологии, но в этом стремлении к превосходящему ее предмету обречена оставаться своего рода ущербной теологией[180].

Тем не менее, во многих случаях метафизика, даже будучи предоставлена собственным силам, с честью выходит из положения. Именно это произошло в вопросе о бессмертии души, к которому мысль Данте вновь и вновь обращало вечно живое воспоминание о Беатриче. Правда, философия довольствуется здесь весьма скудной пищей: «Из всех видов человеческого скотства (bestialitadi) самое глупое, самое подлое и самое вредное – считать, что после этой жизни нет другой. В самом деле, если мы перелистаем все сочинения как философов, так и других мудрых писателей, все сходятся на том, что в нас есть некая часть, которая бессмертна». В подтверждение Данте ссылается на Аристотеля и его трактат «О душе», на каждого из стоиков, на Цицерона и его работу «О старости», на всех языческих поэтов и на все религиозные законы, принятые у иудеев, сарацин, татар и всех людей вообще, в какой бы части света они ни жили. Если бы все они заблуждались, отсюда следовало бы нечто невозможное, о чем нельзя говорить без содрогания. Это невозможное заключалось бы в том, что, хотя человек – совершеннейшее из земных живых существ, он умирал бы подобно всем прочим животным, несмотря на воодушевляющую его надежду на иную жизнь. Но если бы человек обманулся в этом своем естественном уповании, он – совершеннейшее из творений – был бы в то же время самым несовершенным. А это абсолютно невозможно, потому что в таком случае разум, это высочайшее совершенство человека, оказался бы причиной его несовершенства (II, 8)[181].

В силу этого, а также других доводов, Данте совершенно уверен в бессмертии души. К их числу относится и следующий: «Все это подтверждается непреложным учением Христа, которое есть путь, истина и свет (Ин 14, 6). Путь, ибо через него мы без помех достигаем блаженства этого бессмертия. Истина, ибо она не терпит никакого заблуждения. Свет, ибо он освещает нас во мраке мирского невежества. Учение это вселяет в нас уверенность превыше всех других доводов, ибо дал его нам Тот, Кто видит и измеряет наше бессмертие. Бессмертия же мы не можем видеть в совершенстве, поскольку в нас бессмертное смешано со смертным; видим же мы его в совершенстве через веру, а через разум мы видим его сквозь мутную тень, которая возникает от смешения смертного с бессмертным. Учение это должно служить самым мощным доказательством в пользу того, что в нас существует и то и другое. Я верую, я исповедую, я убежден, что после этой жизни перейду в другую, лучшую, туда, где живет эта прославленная дама [Беатриче], в которую душа моя была влюблена…» (II, 8).

В структуре этого текста имеется одно небольшое затруднение. Заявив, что «бессмертия же мы не можем видеть в совершенстве, поскольку в нас бессмертное смешано со смертным», Данте продолжает: «видим же мы его в совершенстве через веру…», и т. д. Если следовать за смыслом, то нужно понять этот так: мы видим через веру, что человек бессмертен. Если же следовать за грамматикой, то надлежало бы соотнести его не с vedemolo, а с immortel и понять это так: мы видим его [бессмертие в нас] в совершенстве через веру. В обоих случаях смысл остается одним и тем же, ибо вопрос, которым задается здесь Данте, есть вопрос о том, имеем ли мы в этой жизни, через разум, совершенное видение нашего бессмертия[182]. Ответ Данте выстраивается как последовательность следующих аргументов: 1) бессмертие души есть рациональная и общепризнанная достоверность; 2) к тому же его нельзя отрицать, не допуская чудовищного противоречия в природе вообще и в природе человека, в частности; 3) тем не менее, одним только разумом мы не видим нашего бессмертия в совершенстве; 4) но видим его в совершенстве через веру. В этой веренице утверждений нет ни малейшего следа непоследовательности. Общепризнанная достоверность – убедительный признак истины, но не очевидность, потому что люди хотя и чувствуют, что они бессмертны, но не видят этого. Точно так же довод, основанный на естественном желании бессмертия, может убедить нас в недостоверности противоположного тезиса, но не является аргументом, опирающимся на саму природу души, – а значит, не позволяет нам увидеть бессмертие. Как говорит св. Фома, это знак того, что мы бессмертны[183], но не доказательство. Таким образом, Данте прямо утверждает, что мы не обладаем совершенным рациональным знанием бессмертия души, но вера совершенно убеждает нас в нем.