Книги

Альбрехт Дюрер

22
18
20
22
24
26
28
30

Святой Иероним. Гравюра на меди. 1514

«Она сильно боялась смерти, но говорила, что но боится предстать перед богом. Она тяжело умерла, и я заметил, что она видела что-то страшное. Ибо она потребовала святой воды, хотя до этого долго не хотела говорить. Вслед за тем ее глаза закрылись. Я видел также, как смерть нанесла ей два сильных удара в сердце и как она закрыла рот и отошла в мучениях. Я молился за нее. Я испытывал такую боль, что не могу этого высказать...» [29].

Пляшущие крестьяне. Гравюра на меди. 1514

Дюрер молит, чтобы бог и ему послал блаженный конец и вечную жизнь. Но в общепринятых ритуальных словах прорывается смятение. Чувствуется, что его мучает мысль: справедлива ли была судьба к матери? Почему столь тяжкой оказалась такая благочестивая жизнь и таким мучительным конец? Чтобы утешить себя, чтобы убедить себя, что мать все-таки обрела посмертное блаженство, Дюрер, когда уже все сказано, приписывает к странице, полной любви, раскаяния и горя, такие слова: «И мертвая она выглядела еще милее, чем когда она была жива». Портрет Барбары Дюрер трагичен. Это горький и мужественный рассказ о матери художника. И о художнике, призвание которого заставляет его быть зорким и правдивым даже тогда, когда слезы застилают глаза, а скорбь сжимает сердце.

Воспоминанием о тяжелой болезни и смерти матери и многими другими потрясениями, а более всего неустанной, иногда непосильной работой были окрашены в жизни Дюрера 1514 и 1515 годы. Однако именно в эту пору он создал три свои самые знаменитые гравюры на меди: «Рыцарь, смерть и дьявол», «Св. Иероним в келье» и «Меланхолия». Они вошли в историю под именем «Мастерские гравюры».

К рассказу о них приступаешь с трепетом. Если собрать все, что написано об этих листах, на столе вырастет башня из книг. Если все написанное прочитать, не сможешь вернуться к впечатлению, которое производят эти гравюры при первом взгляде. Это, по-видимому, и случилось с истолкователями, стремившимися во что бы то ни стало связать их сюжеты в единый цикл. Не станем приводить их натянутые толкования. Внутренняя связь трех «Мастерских гравюр» ощущается не тогда, когда думаешь об их сюжетах, а тогда, когда просто смотришь на них. Это та самая общность, которая в зале, где висят картины разных лет одного и того же художника, позволяет сразу узнать наиболее близкие полотна, узнать по манере, почерку, фактуре, та общность, которая роднит друг с другом столь несхожие по сюжетам «Маленькие трагедии» Пушкина. Глядишь на «Мастерские гравюры» и видишь: это вещи, созданные одной рукой за сравнительно небольшое время, сотканные из одной ткани.

Нет такого тончайшего оттенка, такого мягчайшего перехода, такого резкого контраста, какой был бы в них недоступен Дюреру. Линия то скользит, не отрываясь от бумаги, то дробится; она падает, взлетает, извивается, завихряется, успокаивается снова. Белизна бумаги то выступает большим светящимся пятном, то едва угадывается, то гаснет совсем. Свет заставляет лосниться шкуру коня, вырисовывает матовую чеканку шлема, наполняет теплом воздух в келье, ложится мертвыми бликами на холодную кость черепа, вспыхивает загадочной звездой над дальним берегом и повисает радугой над морем.

Невозможно вообразить себе, как должна двигаться рука, чтобы добиться таких прикосновений резца-то сильных и резких, то тончайших, едва ощутимых, трепетно вибрирующих. Быть может, только руки пианиста, способные извлечь из инструмента все переходы, оттенки, контрасты, являют подобное чудо. Но пианист слышит то, что он играет. Дюрер же, гравируя, мог лишь воображать, во что превратится на бумаге движение его руки, которая ведет резец.

Три «Мастерские гравюры» объединяет совершеннейшая, беспредельная виртуозность штриха, полная покорность материала и инструмента мастеру, необычайное, невиданное прежде даже у Дюрера богатство светотени, сложность и свобода ритма. Кажется, что искусство резцовой гравюры достигло в них предела своих возможностей и перешагивает его: линейное по природе, оно обретает живописность.

Вглядываясь в эти листы, замечаешь и другое их свойство. Основа для сюжетов взята из житий или аллегорий. Она нереальна, фантастична. Но Дюрер сочетает фантастическое с убедительнейшей правдивостью подробностей. Это было свойственно ему и прежде, но здесь достигло своего совершенства. Историк вооружения может обратиться к гравюре «Рыцарь, смерть и дьявол» как к точному документу. Именно такое вооружение и такую броню изготовляли в XV и начале XVI века оружейные мастерские Нюрнберга и Аугсбурга. По гравюре Дюрера можно узнать, как соединялись части подобного панциря, как крепились поножи, как были устроены шарниры стальных рукавиц. Дюрер любил оружие и доспехи. Знал в них толк. Задолго до того, как он принялся за эту гравюру, он нарисовал красками рыцаря, тщательно изобразив все подробности его снаряжения, устройства седла и конской сбруи. Восемнадцать лет пролежал у Дюрера этот рисунок, теперь он о нем вспомнил.

Однако именно исторический реализм деталей загадывает непростые загадки. Рифленые доспехи, которые надеты на рыцаре Дюрера, в начале XVI века как боевое снаряжение уже отживали. Они были очень тяжелы, дороги, от огнестрельного оружия защищали плохо. Подобная броня во времена Дюрера стала парадным одеянием полководцев и князей или турнирным доспехом. На гравюре Дюрера рыцарь изображен в дорогой княжеской броне, но с боевым мечом, лишенным украшений, с простой рукоятью. Меч с такой рукоятью у Дюрера появляется не раз — например, на гравюре «Видение Иоанна» или на гравюре «Беседующие крестьяне». Там таким мечом вооружен крестьянин. Возможно, такой меч был в доме у Дюреров; каждому бюргеру полагалось иметь дома комплект боевого вооружения. Парадные богатые доспехи и простое боевое оружие. Как это объяснить? Загадка!

Если по гравюре «Рыцарь, смерть и дьявол» мы можем узнать, каким было вооружение и снаряжение, то по гравюре «Св. Иероним в келье» мы получаем представление о предметах, окружавших ученого, а «Меланхолия» знакомит нас с инструментами и приборами многих наук и ремесел. Убедительнейшая достоверность подробностей делает завораживающе достоверным то, что происходит на гравюрах. А что же происходит?

Итак, «Рыцарь, смерть и дьявол». Мрачный лес. Такой может привидеться в страшном сне. Голые стволы, обломанные колючие сучья, дерево, едва удерживающееся на осыпи обнаженными корнями. Дюрер любит листву, шелест ветвей, цветение, но знает, какой пугающей может быть природа, и создает на этой гравюре проклятый лес. На каменистой тропе, сквозь которую с трудом пробивается чахлая трава, валяется череп. По тропе на медленно шагающем прекрасном коне едет всадник. Он закован в латы и вооружен. Забрало на шлеме поднято. Немолодое лицо спокойно и сурово. Взгляд устремлен вперед. Из леса верхом на тощей кляче выезжает Смерть. Лошадь не кована, у нее веревочная сбруя, на шее колокол — подробности, которые мы уже знаем по «Апокалипсису» и рисунку «Помни обо мне». Впрочем, есть и новое. Смерть — не скелет, а плоть, только лицо наполовину сгнило, видны провалы глазниц и носа. На голове Смерти корона. Дюрер неистощим в изобретении ужасного: вокруг зубцов короны вьются змеи, отвратительные, как могильные черви.

Смерть протягивает всаднику песочные часы — символ краткости человеческой жизни. Однако всадник не удостаивает Смерть взглядом. А дьявола с мордой вепря, рогами барана, крыльями летучей мыши всадник уже миновал и едет дальше, не оборачиваясь. Кажется, что его конь шагает медленно, но собаке, которая не хочет отстать от хозяина, приходится бежать. Поступь коня, движение всадника неудержимы. Ни Смерть, ни дьявол не испугают, не остановят его.

Был ли у всадника живой прототип? Это тема многих догадок. Предполагали, что всадник — Савонарола, сожженный на костре в пору первого пребывания Дюрера в Италии. Савонарола был доминиканцем. А доминиканцев называли «псами господними». Может быть, собака, которая сопровождает всадника, намек на это. А ящерица под ногами коня, символизирующая по средневековым представлениям огонь, намек на смерть Савонаролы на костре. Достаточно пересказать это сложнейшее построение, чтобы почувствовать, как оно искусственно. Говорили, что на этой гравюре изображен рыцарь Франц фон Зиккинген, который держал в страхе земли на Среднем Рейне. Сомнительно! У Дюрера, город которого столько раз страдал от рыцарей — разбойников, не было причин поэтизировать одного из них. Сам художник, когда ему случалось упоминать эту работу, вообще не говорил о рыцаре. Он называл ее просто — «Всадник». Оружие и броня его героя не признак сословия. Они — символ твердости духа, мужества, бесстрашия.

В фигуре всадника прозвучало итальянское воспоминание Дюрера — конная статуя кондотьера Бартоломео Коллеопи работы Андерса Верроккио. Статуя стояла на тесной площади. Чтобы разглядеть ее, нужно было подойти почти вплотную и поднять голову. При взгляде снизу вверх всадник казался особенно грозным. Под шлемом гордое лицо. Зоркие глаза. Нахмуренные брови. Лицо и поза выражают непреклонную волю. Дюрер был в Италии иностранцем, для которого многие стороны ее жизни оставались непонятными. Он не представлял себе, какой опасной и зловещей силой были кондотьеры — предводители наемных вооруженных отрядов. Скульптура Верроккио привлекла его выражением силы, решимости, неудержимого движения. Но весь дух его гравюры столь же не кондотьерский, сколь и по рыцарско-разбойничий.

Трудно сказать, кто первым связал эту гравюру с сочинением Эразма Роттердамского «Руководство для воина Христова». В этой книге говорится, что человек не должен сворачивать с пути истины, какие бы призраки перед ним ни вставали. В ней прославляется верность духовному долгу. Эразм и его сочинения, в том числе и это, были постоянной темой в кругу Пиркгеймера. С Эразмом переписывались, им восхищались, на него ссылались, его цитировали. Нюрнбергские гуманисты приобщили к его сочинениям и Дюрера. В трактате Эразма речь шла о нравственной стойкости человека в духе этики Сократа. Заметим, что на этой гравюре Дюрера христианских символов нет. Его всадник побеждает страх перед дьяволом и смертью не молитвой, а бесстрашием и неудержимым движением вперед. Это и символ времени и стремление художника одолеть все страхи, все призраки прошлого открытым бесстрашным взглядом. В нем прославлена сила духа, стремящегося к истине. Это своего рода автопортрет художника, запечатлевший не внешность, а душевное состояние, которое владело Дюрером в трудные переломные годы, на рубеже эпох. Какие страшные встречи ни уготованы ему временем, он полон твердой решимости не сворачивать с пути, не отказываться от поисков высокого совершенства, единства прекрасного и нравственного...

Вспоминал ли Дюрер, создавая «Св. Иеронима в келье», свою гравюру к «Письмам св. Иеронима», рисунок для которой сделал больше двух десятков лет назад в Базеле? Если положить эти листы рядом, покажется, что прошли не десятилетия, а вечность. Там отвага начинающего, который борется с трудностями, трогательное юношеское косноязычие. Здесь полнейшая свобода мастера. Этой гравюрой Дюрер запечатлел свою духовную близость с немецкими гуманистами. Именно в эти годы образ Иеронима, ученого, знатока древних языков, переводчика Библии, приобрел особое значение. Еще сравнительно недавно греческий язык был даже для образованных людей книгой за семью печатями, о древнееврейском и говорить нечего. Но без знания этих языков серьезное изучение Библии невозможно. А изучение Библии стало важнейшей задачей приближающейся Реформации. И вот ценой многолетних трудов Эразм Роттердамский сделался знатоком греческого языка, а Иоганн Рейхлин — древнееврейского.