Далее в дневнике говорится о тех чертах характера, которые он в себе почитал неприемлемыми: «Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо-тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди».
Отметим. Он уже делает обобщения по-писательски. Он уже оценивает «бесхарактерных» людей.
Ну а в отношении того, что он написал: «Я не храбр» – можно поспорить. Ведь его представляли к боевой награде – к Георгиевскому кресту, но по одним данным, он не получил его из-за того, что не было еще определено отношение к воинской службе, а по другим он просто уступил его кому-то, кому этот крест давал не только моральные, но и материальные блага.
Далее Толстой отметил: «Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой». Большое количество созданных в боевой обстановке произведений доказывает, что тут Лев Толстой судит себя слишком строго, хотя ему, конечно, виднее, как оценивать себя. Быть может, он чувствовал, что способен написать гораздо больше, чем написал.
Интересно следующее замечание: «Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового». Ну что ж, возможно, испытания небольшими произведениями для такого гигантского ума и действительно не слишком основательные испытания. Все впереди! Впереди и «Война и мир», и «Анна Каренина», и «Воскресение», которые, безусловно, стали испытаниями для ума писателя.
И, наконец, мы добираемся до похвалы самого себя: «Я честен, т. е. я люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием; но (и тут снова самокритика
Что ж, очень откровенно. К счастью, можно сказать, окидывая взглядом весь жизненный путь писателя, что он, когда пришлось выбирать между славой и добродетелью, выбрал добродетель.
И еще одно признание, отчасти вытекающее из предыдущих размышлений: «Да, я не скромен; оттого-то я горд в самом себе, а стыдлив и робок в свете».
Говоря о невоздержанности, Толстой упрекает себя в том, что не мог удержаться и ел некоторые блюда, которые в данный момент по медицинским показаниям ему не рекомендовались. Но странно… До сих пор ни слова о влечении к женщинам.
В основном в последующих записях упреки себя за лень и нескромность, «за необдуманность, недовольство и нерешительность к исправлению своего положения». Далее – «за бесхарактерность» и «за непростительную нерешительность с девками…». А ведь на Кавказе, напротив, порицал себя за излишнюю активность, которая, правда, часто сводилась на нет именно нерешительностью.
А вокруг красавицы валашки
21 августа Лев Толстой записал: «Упрекаю себя… за нерешительность с хозяйкой, которую мне хотелось пощупать…»
Хотелось, да не решился. Дело в том, что Дунайские княжества уже не первый год, да какой там год, даже не первое десятилетие являлись театром военных действий. Борьбу за их освобождение русские войска особенно активно вели во второй половине XVIII века. Немало битв было на Дунае и в начале XIX века. Постоянные войны разлагали население. Мужчины торговали всем, чем только можно торговать, ну а женщины, особенно красивые, не прочь были пофлиртовать с военными.
Женщины там по-своему красивы, своей жгучей южной красотой. Веселые, бойкие, в меру озорные, в меру, а иногда и не в меру кокетливые, они словно дразнили русских офицеров, надолго оторванных войной от женской ласки. Как мог устоять Лев Толстой, совсем еще молодой и полный сил офицер? На Кавказе он предпринимал решительные действия, даже отмечал в дневнике, как стучал в дом к казачке, как она то пускала его на ночь, то не пускала. А тут, видно, не решился.
Нельзя забывать, что ему исполнилось 26 лет. Поэтому совсем неудивительны такие записи: «Хозяйская хорошенькая дочка также, как я, лежала в своем окне, облокотившись на локти». Ясная картинка, вполне обычная картинка. И запись-то совсем не военная. Он видел мир вокруг, видел в мире этом «хорошеньких» женщин, видел все вокруг: «По улице прошла шарманка, и когда звуки доброго старинного вальса, удаляясь все больше и больше, стихли совершенно, девочка до глубины души вздохнула, приподнялась и быстро отошла от окошка. Мне стало так грустно – хорошо, что я невольно улыбнулся и долго еще смотрел на свой фонарь, свет которого заслоняли иногда качаемые ветром ветви дерева, на дерево, на забор, на небо, и все это мне казалось еще лучше, чем прежде».
Ну а прекрасная половина человечества не дремала. 11 июля Лев Толстой записал: «Вечером я имел случай испытать воображаемость своего перерождения к веселой жизни. Хозяйская прехорошенькая замужняя дочь, которая без памяти глупо кокетничала со мной, подействовала на меня – как я ни принуждал себя – как и в старину, т. е. я страдал ужасно от стыдливости».
То есть он совсем не выглядел волокитой. Напротив, скромничал и не решался лишний раз подойти, познакомиться, наладить какие-то отношения.
А вот запись от 2 августа: «После обеда… ходил к Земфире с успехом».
16 августа Толстой написал, что «…бегал за девкой», хотя чем это завершилось, не отметил. В дневнике больше сообщений о работе над книгами, о попытке создать журнал. Но главное, повторяемое изо дня в день: «Важнее всего для меня в жизни – исправление от 3 пороков – раздражительности, бесхарактерности и лени».
И врастание в коллектив, наблюдение за людьми, невольный поиск прототипов будущих произведений. И выводы: «Как странно, что только теперь я убеждаюсь в том, что чем выше стараешься показывать себя людям, тем ниже становишься в их мнении».