Я забыл уведомить читателя, что генерал Нино Бизио, или Биксио за несколько месяцев перед тем жестоко поплатился за природную вспыльчивость и бешеную строптивость своего нрава. В сообществе нескольких старших гарибальдийских офицеров, горячо о чем-то с ними споря, он объезжал верхом аванпосты. Вдруг лошадь остановилась и заупрямилась. Бешеный наездник, не посмотрев ей под ноги, свирепо вонзил ей шпоры в бока. Лошадь взвилась на дыбы, и отчаянно бросилась вперед. Под ногами ее была широкая яма, в которую она свалилась вместе с своим тучным всадником, сломавшим себе руку и ногу. Положение Биксио само по себе было опасно; его полнокровие и воспалительность его организма приводили докторов в отчаяние. Но во время описываемого мною свидания с Мильбицем, здоровье Биксио уже поправлялось, и он был вне всякой опасности.
Биксио, в кругу гарибальдийских генералов, занимал очень почетное место. Его отчаянная храбрость и устойчивость перед врагом составили ему громкое имя. Нисколько не подвергая сомнению личные достоинства Нино Биксио, замечу, что он вполне был чужд тех положительных и основных качеств боевого генерала, которыми отличался, например, Мильбиц. Биксио умел искусно возбудить энтузиазм своих солдат, был всегда на самых опасных пунктах и со своими генуэзскими карабинерами делал чудеса; но правильно сообразить план сражения, рассчитать силы неприятеля, предусмотреть движения его, – это не его дело. Кроме того, генерал этот имел одну слабую сторону, бросавшую сильную тень на его блистательные достоинства: он был до свирепости вспыльчив и в минуты опасности неукротимо груб и жесток. Не раз оскорблял он лучших из своих офицеров. В деле при Реджо, скомандовав атаку в штыки, Биксио увидел молодого солдата, спокойно стоявшего на месте, тогда как другие быстро бросились вперед.
– А, ты нейдешь! Ты трусишь! – закричал генерал.
– Я не могу идти, потому что у меня ружье без штыка и испорчено, – спокойно отвечал юноша.
Раздраженный Биксио, не выслушав его ответа, выстрелил ему в лоб из своего револьвера.
В другой раз, во время битвы при Маддалони 1-го октября, возле Биксио проносили израненного бурбонского офицера. Страдая от ран и от жажды, он попросил пить. «
Теперь, говорят, неукротимый предводитель гарибальдийцев стал очень кротким пьемонтским генералом и заменил общими генеральскими привычками бешеные вспышки своего сумасшедшего нрава. Он заседал в парламенте, где говорит очень оригинальные речи, но не всегда в защиту своих сослуживцев.
Такая же метаморфоза произошла и в сотоварище его Тюрре, из отчаянного приверженца и друга Гарибальди ставшего посредником между им и министерством. Тюрр недавно обиделся, что один из журналов назвал его генералом волонтеров и торжественно объявил через журналы, что теперь он генерал итальянского войска.
К вечеру Мильбиц отпустил меня, сказав, что я могу ехать обратно в Неаполь, куда и он намерен был надолго переселиться. Я поспешил воспользоваться его позволением, и в ту же ночь возвратился на свою квартиру в Неаполе.
Ночь была лунная, сырая и холодная. Живописная дорога казалась еще живописнее, при бледном освещении осеннего месяца. Дорогой я успел порядочно продрогнуть, так как не позаботился взять свой теплый плащ. Лежа в тряской таратайке в каком-то лихорадочном полусне, я видел чудные образы, которых однако же не буду передавать читателю, так как фантазия моя носилась очень далеко от совершавшихся тогда событий и от той жизни, которой я жил в то время.
Мильбица потом я видел еще в Неаполе. Он совершенно преобразился в мирного гражданина и наслаждался семейным благополучием и спокойствием, насколько позволяла ему сожительница его, сорокалетняя мальтийка с огненными глазами и античным профилем. Потом он уехал в какой-то из маленьких городов Пьемонта ожидать новых случайностей или смерти. Что вынес он изо всей этой трудной кампании? Сознание, что спас Неаполь, и лишнюю рану.
XXII. Дженнаро
Приехав из Санта-Марии, я тотчас же слег в постель и на следующий день не в состоянии был оставить ее. У меня горела голова, я не в состоянии был ни читать, ни рисовать, а потому курил и предавался самым сумасбродным мечтаниям возбужденного лихорадкой воображения. Нравственное мое состояние имело однако же определенный характер. Я слишком надолго был выдвинут из обычного круга своих занятий и своей жизни. Пока я весь был поглощен окружавшей меня деятельностью, в которой и сам принимал участие, мне не было времени предаваться самосозерцанию, фантазировать, мечтать и философствовать, – а мы, северные люди, большие до этого охотники. Итальянец живет, прямо принимает факт, иногда рассчитывает, а рассуждает редко, и то вызванный необходимостью. А мы грешные… да что и говорить!
Едва отсутствие занятий и состояние моего здоровья позволили мне снова погрузиться в родную мне область, я почувствовал, что мне чего-то сильно не доставало. Мало-помалу мной овладела своего рода болезнь, которую я не могу назвать иначе, как тоской
В Неаполе мало художников, а художественной жизни вовсе нет, хотя для самостоятельной артистической деятельности трудно прибрать лучшее место. Едва выздоровев, я завел знакомства в кругу неаполитанских живописцев, стал посещать их студии и только разжигал в себе не умолкавшую потребность.
Неаполитанские живописцы, одни во всей Италии, сохранили предания старого времени. Они ведут жизнь рабочую, проводят целые дни в своих студиях. У кого не хватает искренней любви к искусству, всегда найдется достаточный запас зависти, соревнования и желания добиться известности. Они дичатся, и сойтись с ними дело не легкое.
В числе моих обыкновенных знакомых не было ни одного, сколько-нибудь сочувствовавшего мне в этом отношении. Заговорите о музыке с любым неаполитанцем, и вы всегда найдете в нем горячего, страстного и толкового дилетанта. А живопись – для них мертвая буква.
Я лежал, преданный всем этим соображениям. Вдруг в коридоре послышались твердые шаги, и звучный баритон напевал следующие стихи из неаполитанской баркаролы:
Вошел приятель мой импровизатор Дженнаро, малый лет тридцати пяти, высокого роста, стройный с красивым, веселым и дерзким лицом.
Дженнаро известен всем иностранцам, посетившим Неаполь, как какая-нибудь знаменитая статуя бывшего музея