Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

Хотя был и другой сюжет, имевший куда более важное значение для истории культуры, но никаким памятным знаком пока не отмеченный. Именно в этой новостройке выделили квартиру, такую же малогабаритную «двушку», Пере Моисеевне Аташевой – вдове Сергея Эйзенштейна. Она была преданным хранителем архивов и меморий, связанных с его личностью. Однако долгое время условия этого хранения оставались критическими. После смерти Сергея Михайловича в 1948 году власти отказали в просьбе о создании персонального музея; его квартиру в легендарном мосфильмовском доме на Потылихе забрали в фонд последующего распределения. Все содержимое квартиры вдове пришлось перевезти в жилище своей матери на Гоголевском бульваре, которое давно уже пребывало в аварийном состоянии. И лишь в 1962‐м, благодаря хлопотам друзей, Пера Моисеевна получила ордер на новое жилье.

В этом пространстве и была воссоздана, насколько позволял тесноватый метраж, обстановка, окружавшая Эйзенштейна при жизни (тот интерьер он называл «проекцией своего сознания»). В 1965 году Пера Аташева скончалась, и по ее завещанию в квартире открылся научно-мемориальный кабинет Сергея Эйзенштейна – под эгидой Союза кинематографистов СССР. Хотя доступ туда в определенной мере ограничивался, все же это место со временем стало «намоленным» для тех, кто чтил память мастера. Лишь в 2018 году мемориальный кабинет переехал в экспозицию Музея кино, только что открывшуюся на территории ВДНХ. Мы не знаем, доводилось ли бывать в этой квартире Юрию Ларину, поселившемуся в том же доме еще при жизни Аташевой, но факт такого соседства любопытен сам по себе.

А вот другая страница из истории отечественного кинематографа (и литературы тоже, разумеется) писалась прямо на глазах начинающего художника. Собственно, это и не было еще историей в патетическом смысле слова, – только ее предвестием. Почти сразу после получения новой квартиры, в конце 1962 года, Ольга Михайловна Румянцева ухитрилась прописать в нее жильца, которому по официальным регламентам такая прописка совершенно не полагалась. Когда Василий Шукшин закончил режиссерское отделение ВГИКа, его автоматически выпихнули из общежития, и податься в Москве ему было некуда. А Ольга Михайловна оказалась тем человеком, чьими стараниями в 1961 году на страницах журнала «Октябрь» появились три рассказа Шукшина – это была первая публикация никому не известного автора. Вообще-то Румянцевой и по должности полагалось заниматься молодыми литераторами, но тут все развивалось каким-то экстраординарным образом. Через редакцию удалось подключить к проблеме некое милицейское начальство, два-три телефонных звонка – и вот уже Шукшин становится «родственником» Ольги Михайловны, которому дают прописку на ее жилплощади.

Когда Юрий Ларин поселился в этой квартире, он тоже стал для Шукшина «соседом». Последний визитами по адресу прописки не пренебрегал, но и не злоупотреблял, предпочитая перекантовываться где-нибудь еще – то на киносъемках, то по женской линии, то у приятелей в общежитии Литинститута (из письма Шукшина к Василию Белову, соратнику-«деревенщику»: «Вспомнились те, теперь уже какие-то далекие, странные, не то веселые, не то дурные дни в нашем общежитии. Какие-то они оказались дорогие мне. Я понимаю, тебе там к последнему курсу осточертело все, а я узнал неведомых мне, хороших людей»). Так продолжалось до тех пор, пока он не заработал на собственную кооперативную квартиру. Но дело-то заключалось вовсе не в постоянстве ночлега. По мнению филолога и писателя Алексея Варламова, который обстоятельно занимался биографией Василия Шукшина, в Москве «непрописанный Шукшин рисковал нажить себе крупные неприятности. Румянцева его от них спасла». И вообще она «сыграла колоссальную роль в судьбе Шукшина, так что впоследствии Василий Макарович будет звать ее своей второй мамой и в честь нее наречет младшую дочь».

У Ларина с «соседом» возникло продолжительное, пусть и пунктирное знакомство. Не то чтобы совсем уж на равных: Василий Макарович очень скоро сделался всесоюзной звездой, они существовали на разных орбитах. Но общение при встречах было непринужденным и довольно дружеским, что следует из слов Ольги Максаковой:

Шукшин, по рассказам Ю. Н., появлялся там довольно часто, они много разговаривали, Юре он чрезвычайно нравился, Шукшин тоже ему симпатизировал. Годы спустя Ю. Н. сетовал, что тогда он был совершенно беспомощен как художник. Он показывал какие-то акварели Шукшину, но сам понимал, и Василий Макарович подтверждал, что ничего в них пока не видно. Вообще, годы, проведенные у Румянцевых, стали для Юры очередными университетами. Там появлялись замечательные люди, новые книги. Впрямую Ю. Н. никогда об этом не говорил (он был очень деликатным человеком), но мне казалось, что для него самую притягательную часть этого дома представляла Ольга Михайловна, а не Ирина.

Владимир Климов, детдомовский друг Юрия Ларина, в 1960‐х тоже перебравшийся в Москву, вспоминает, что по адресу официальной прописки Шукшина во множестве приходили пригласительные билеты на всевозможные культурные и светские события. Адресат же, как правило, отсутствовал – и «Юра с Ириной нередко ими пользовались, меня тоже брали с собой иногда».

Тот же Климов продолжает: «Хозяек квартиры мы называли „совами“: Ольга Михайловна часто работала по ночам, Ира тоже писала – тексты, пьесы». А Юра предпочитал работать при дневном свете, поскольку именно он более всего показан при занятиях живописью. Сбылась мечта, прежде недосягаемая: у Ларина появилась комната, где можно было установить мольберт. Хотя он впоследствии чрезвычайно критично относился к своим ранним работам, не особо следил за их сохранностью и почти не показывал посторонним. Одна из немногих вещей того периода, которыми Юрий Николаевич оставался более или менее удовлетворен спустя два-три десятилетия, – небольшой этюд маслом «Бородинский мост. Вид из Ириного окна», подписанный 1968 годом.

Не отличаясь излишней самоуверенностью, Ларин двигался к своей цели осторожно и вроде бы медленно, но двигался. Известный искусствовед Елена Борисовна Мурина хорошо запомнила, как Юрий Ларин впервые появился у них в квартире, где они жили вместе с мужем, Дмитрием Владимировичем Сарабьяновым, тоже будущей знаменитостью. Правда, Елена Борисовна затруднилась точно датировать тот Юрин визит – судя по косвенным признакам, это был 1964 год.

У моей мамы была фамилия Бухарина. Она работала инженером, но происходила из очень простой семьи, утопией не обольщалась, ненавидела Сталина и сочувствовала своему однофамильцу Бухарину, когда того репрессировали. В 1960‐е годы мама была связана с Солженицыным и кругом диссидентов возле него. Однажды она оказалась в какой-то компании, где также был и Юра, ее с ним познакомили. И мама мне рассказывала: «Я протягиваю ему руку и представляюсь: „Бухарина“. Он прямо вздрогнул. Уточняю: „Не беспокойтесь, я однофамилица, а не родственница“». Хотя Юра потом все же решил, что немножко родственница, поскольку его дед был родом из Ярославля, как и мамины предки.

В общем, мама прониклась к нему невероятной симпатией и стала с ним время от времени общаться. Выяснилось, что он работает инженером, но очень любит живопись и хочет быть художником. Правда, не знает, что лучше предпринять и вообще сомневается, есть ли у него какое-то дарование. Мама ответила, что ее дочь – искусствовед, с ней можно посоветоваться. И вскоре он к нам пришел с Ирой Румянцевой, с которой тогда жил вместе. Принес с собой папочку, где лежали его работы, – в основном масло на картоне и акварели, не очень много. А у меня в это время гостили друзья – артист Владимир Заманский, одна подруга-журналистка, еще кто-то, – и мы все вместе стали смотреть.

Хотя меня больше тогда поразил Юрин вид: он был худой и какой-то робкий, казалось. Очень смущался. Он был моложе нас всех, и к тому же принес показывать свою живопись, ожидая отзыва. Помню, еще подумала: «Боже мой, ведь его отец организовал эту страну, а сын уже жертва в своем молодом возрасте, это какая-то символическая фигура». Муж мой, Дмитрий Сарабьянов, тоже там был и смотрел работы. Нам трудно было что-то сказать, хотя работы оказались довольно неплохие и не выглядели наивными. Что-то в них было, но произнести: «Да, конечно, бросайте все, у вас бесспорный талант художника» – мы все-таки не решались. Помню, я ему сказала: «Знаете, Юра, в искусстве очень важно желание. Если вы чувствуете, что можете не быть художником, то лучше и не надо. А если ощущаете, что непременно должны им быть, и все остальное в жизни вас не интересует, то надо рисковать. Дарование у вас безусловно есть, и если развивать его с напором и волей, возможно, что-то получится». Потом мы все выпили чаю, и они ушли.

Судя по всему, примерно в то время Юра и принял окончательное решение, потому что вскоре поступил в Строгановку. Хотя я не думаю, что мои советы имели какое-то значение. Он уже сам чувствовал, что нужно рискнуть. Мы стали общаться – сначала не очень часто, потом чаще.

Юрий Николаевич тоже хорошо запомнил тот эпизод с просмотром его работ (которые он позднее охарактеризовал как «жалкие рисунки»), – и даже оставил аудиорассказ о том, какое странноватое продолжение имела эта встреча.

Елена Борисовна, обращаясь к Сарабьянову, спросила: «К кому Юру послать учиться?» Она назвала несколько фамилий, и они вдвоем остановились на Вейсберге. И вот я приехал к нему домой в Лялин переулок, потом он зашел еще к кому-то (это был натурщик), и мы пошли по Садовому кольцу. Когда дошли до кинотеатра «Звезда», Вейсберг пронзительно выкрикнул: «И звезда с звездою говорит!» Я понял, что с этим человеком не все в порядке.

Дальше одного рисовального сеанса дело с ученичеством у Вейсберга не двинулось: Юра повторно отправился на лечение в туберкулезный санаторий – как он выразился, «к счастью».

Необходимо добавить, что за эволюцией живописи Вейсберга, исповедовавшего системный, рациональный подход к категориям метафизики, наш герой следил потом очень внимательно, если не сказать – ревниво. Уже после смерти Владимира Григорьевича в 1985 году Ларин пробовал проанализировать, что именно в произведениях несостоявшегося учителя его притягивает – и что мешает считать их гениальными творениями.

Меня привлекали изысканность и архитектоничность многих его холстов. Но в какой-то момент мне стало трудно смотреть их в большом количестве, и я спросил как-то у Лели (Елены Борисовны Муриной. – Д. С.): «А Владимир Григорьевич знал момент, когда нужно кончить работу?» «Он с самого начала работы знал всю последовательность и момент завершения», – не сомневаясь, ответила Мурина. «Я так и знал», – сказал я. Для себя я всегда считал, что работа развивается непредсказуемо, в этом для меня и таинство живописи. И в этом смысле мы с Вейсбергом антиподы.

Раз уж зашла речь о незадавшемся наставничестве, приведем еще один эпизод – почти того же времени. Эпизод совершенно иной по драматургии, но тоже занятный – еще и потому, что неосознанным конкурентом Вейсберга выступил представитель совсем другого крыла в послесталинском искусстве – Илья Сергеевич Глазунов. В 1960‐х он уверенно мостил себе дорогу к славе и примеривался к роли мэтра, пытаясь формировать круг учеников. Вот что рассказывает Надежда Фадеева, сводная сестра Юрия Ларина.

Это был 1964 год. Помню точно, так как в этом году я заканчивала школу. Мать Юриной жены, Ольга Михайловна, была завотделом прозы в журнале «Октябрь». И вот к ней, почему-то домой, пришел Илья Глазунов с каким-то своим текстом. А там был Юра, который рисовал. У них была небольшая двухкомнатная квартирка, Юре работать было особенно негде. И Глазунов предложил ему работать у него в мастерской, ну и, как он сказал, пусть у него поучится.