Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

Как ни парадоксально, но именно этот съезд, вроде бы столь решительный в части антисталинской риторики, по сути, подвел финальную черту под деятельностью «хрущевских зэков». Еще за год до партийного форума, в 1960‐м, Алексей Снегов лишился своей комиссарской должности в структуре МВД и был сослан в редакцию ведомственного журнала «К новой жизни», а в 1964‐м и вовсе отправлен на пенсию. Сдаваться он не хотел и как мог пытался противостоять откату к старым парадигмам. За что удостоился уничижительной критики на заседании Политбюро ЦК КПСС от 10 ноября 1966 года. Из стенограммы:

М. А. Суслов. «У нас очень слабый учет, контроль за идеологическими участками работы. Вот до сих пор бродит этот шантажист Снегов. А сколько мы об этом уже говорили?»

Л. И. Брежнев: «А на самом деле, он не только ходит, он, говорят, принимается во всех отделах ЦК, в других министерствах. Ну, почему этому не положить конец?»

Тогда Снегова повторно исключили из партии, хотя чуть позже восстановили (по другой версии, только собирались исключить, однако дали задний ход). Но еще и в апреле 1969‐го на заседании Комитета партийного контроля докладывалось о том, что «Снегов, прикрываясь демагогическими фразами о необходимости усиления борьбы с последствиями культа личности, в нужном ему свете показывает некоторые исторические события и по существу берет под сомнение правильность линии партии на отдельных этапах ее деятельности». На этом упорство Алексея Владимировича исчерпалось, он больше нигде не выступал публично и не пытался публиковать свои рукописи, хотя и застал начало перестройки.

С Ольгой Шатуновской вышло формально иначе, а по смыслу – почти так же. Находясь у руля «комиссии Шверника», она имела доступ ко всем государственным архивам, даже наисекретнейшим, и собрала невообразимое досье в 64 томах о политических процессах времен Большого террора. Настолько невообразимое, что на самом верху было принято решение не оглашать доклад комиссии – ни на заседаниях XXII съезда, ни где-либо еще. В 1962 году Шатуновскую отправили на пенсию. Как и Снегов, она вынужденно молчала много лет, однако под конец своей долгой жизни все же оставила обширные устные мемуары, записи которых использовались потом в разных источниках, в том числе в упомянутой книге Григория Померанца.

Оказалось, таким образом, что к осени 1962 года, когда только-только вышли из печати два литературных произведения – по-своему знаковых, олицетворявших тогда продолжение оттепели: повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и стихотворение Евтушенко «Наследники Сталина», – ровно к тому моменту в высших эшелонах власти практически не осталось уже людей, которые этой оттепели придавали особый градус человеческой страсти, не обусловленной ни личной карьерой, ни изменчивой конъюнктурой. Никакой замены им не предполагалось. «К 1963 году процесс реабилитации был практически свернут», – констатирует профессор Стивен Коэн в своей документальной книге «Жизнь после ГУЛАГа. Возвращение сталинских жертв».

Возвращаясь к родственникам Николая Бухарина: они надеялись, что его оправдание наконец-то произойдет прямо в ходе XXII съезда. Доносились кое-какие сигналы сверху на сей счет. Но в итоге вновь ничего. Позже, в 1964 году, кем-то инспирировано было письмо в Президиум ЦК КПСС от имени группы старых большевиков – опять-таки с предложением реабилитировать Бухарина. И снова тишина. Как мы знаем, решение вопроса затянулось на десятилетия. Постараемся все же не перегружать читателя подробностями на эту тему. Для нас в первую очередь важен контекст, в котором оказался Юрий Ларин после своего возвращения в Москву, – и да, этот контекст никак не мог быть представлен и восстановлен без упоминаний о комиссиях Молотова и Шверника, о «хрущевских зэках» и «антипартийной группе», о ходатайствах, заявлениях, письмах – и о молчании в ответ тоже. Юре пришлось во все это окунуться надолго и с головой, ну и мы уж вслед за ним.

О некоторых перипетиях и закулисных раскладах он знал от матери, про другие они вместе могли только догадываться, а еще очень многое оставалось совсем за гранью их тогдашних представлений о политической реальности. Но какова бы эта реальность ни была, она все же оставляла пока возможность, пусть призрачную, для продолжения борьбы за оправдание Бухарина. В этот процесс Юра был вовлечен практически сразу после своего переезда в Москву – и по большому счету пребывал в состоянии тихой борьбы вплоть до официальной реабилитации отца в 1988‐м. Что не означало, разумеется, каждодневного подогревания в себе благородной страсти. И тем более речь не шла о беспрерывной череде поступков. Со временем не осталось уже никаких инструментов воздействия на позицию партии, кроме составления писем в адрес начальства – а эта методика результатов не приносила. Паузы в цепи действий родственников Бухарина все удлинялись: недели и месяцы вынужденной пассивности перерастали в годы.

Словом, даже если бы Юрий Ларин отринул тогда все другие цели в жизни ради восстановления справедливости по отношению к отцу, он все равно бы не преуспел. К тому же у него действительно – чем дальше, тем отчетливей, – появлялись собственные цели, с семейной борьбой никак не связанные. А еще возникали непредвиденные проблемы, которые могли отвлечь от каких угодно планов и ввергнуть в уныние. Через несколько месяцев после переезда в столицу Юрию Ларину диагностировали туберкулез, причем в довольно тяжелой форме. Более тяжелой, чем у его матери, страдавшей от этой болезни уже долгое время. Требовались срочные меры, и Анна Михайловна подключила все свои связи в высоких сферах. Помочь с реабилитацией мужа ей там не могли, но посодействовать лечению сына оказались готовы. С подачи Ольги Шатуновской, которая дорабатывала буквально последние дни в Комитете партийного контроля, осенью 1962 года Юру Ларина определили на четыре с лишним месяца в подмосковный санаторий имени Герцена, находившийся в ведении Лечебно-санитарного управления Кремля. Получилось не без парадокса: сколь бы далеко ни забрасывала судьба этого уроженца Потешного дворца, а все-таки выхаживать его в нужную минуту довелось именно кремлевским эскулапам.

* * *

Итак, санаторий имени Герцена, километрах в шестидесяти к западу от столицы. Конец 1962 – начало 1963 года. В дальнейшей жизни Юрия Ларина этот отрезок сыграл особую роль, которую одной фразой не охарактеризовать. Сюда уместилось многое: и погружение в социальную среду, прежде ему почти или совсем не знакомую, и стремительное приобщение к актуальной «культурной повестке» (книги, кинофильмы, музыка), и начало собственных, теперь уже регулярных занятий изобразительным искусством. Здесь же и завязка двух будущих романов, определивших для Ларина фундаментальные сюжетные повороты на четверть века вперед. А вот чего в те месяцы у него не наблюдалось вовсе, так это внутренней скорби и тем более причитаний в связи с болезнью. Ольга Максакова интерпретировала ситуацию так: «Туберкулез обернулся приключением» – и в качестве литературной метафоры даже привела «Волшебную гору» Томаса Манна. У самого Ларина на сей счет имелось несколько иное сравнение: «Я попал в какой-то райский замок». Что ж, рай не рай, гора не гора, но время, проведенное в санатории, преимущественно зимнее, велением врачей было изъято из его бытовой и производственной рутины; в итоге вышло что-то вроде вставной новеллы в биографию. Новеллы трогательной, познавательной, эмоционально важной – к тому же и веселой по преимуществу.

Хоть и не обходилось в привилегированном заведении без «злобных чиновников», по выражению нашего героя, все же «контингент» в целом ему был чрезвычайно интересен. Причем по-разному интересен. Встретил он там, например, старого революционера, члена РСДРП с 1905 года, – Моисея Иосифовича Моделя. Будучи в свое время главным редактором газеты «Красная звезда», тот неоднократно общался с Николаем Бухариным, занимавшим пост главреда сначала в «Правде», а позже в «Известиях». В 1936‐м Моисей Иосифович был арестован в качестве «троцкиста» и отправлен в воркутинский лагерь, где провел последующие восемь лет. У Юры с ним возникали достаточно откровенные беседы под сенью санаторных сводов (именно сводов, поскольку краснокирпичное здание, где происходило дело, было выстроено князем Щербатовым в конце XIX века в псевдоготическом английском стиле – отсюда и «райский замок», кстати).

Появлялись знакомцы и иного толка – скажем, Эвальд Ильенков, «талантливый ученый, философ и замечательной души человек», по характеристике Ларина. Тот был старше Юры на 12 лет; со студенческой скамьи, после первого курса легендарного ИФЛИ, отправился на фронт, воевал артиллеристом и дошел до Берлина. А в середине 1950‐х стал восходящей звездой на кафедре философии МГУ, призывая отринуть сталинскую догматику и пробиться к подлинному диалектическому материализму. Его «антипартийные тезисы» подверглись публичному разгрому, Ильенков был вынужден уйти из университета и устроился на работу в Институт философии при Академии наук СССР. Писал книги, которые с трудом проходили цензуру, а то и не проходили вовсе. До конца дней оставался приверженцем «настоящего марксизма» – и с этой своей позицией категорически не умещался в прокрустово ложе официальных доктрин. Впрочем, диссидентом он никогда не был, веря в реформируемость советской власти и в «социализм с человеческим лицом». Однако реальность больно разочаровывала. Эвальд Васильевич Ильенков покончил с собой в 1979 году.

А за семнадцать лет до того они с Юрой подолгу общались в санаторных покоях или во время прогулок по окрестностям. «С Эвальдом мы как-то сдружились, несмотря на разницу в возрасте, и потом я стал бывать у него дома, где собирались очень интересные люди», – вспоминал Ларин. Квартира Эвальда Ильенкова в «Доме писательского кооператива» в Камергерском переулке, которую еще в начале 1930‐х приобрел его отец, маститый литератор, действительно служила местом притяжения для многих. Именно оттуда брали начало некоторые дальнейшие Юрины знакомства в среде интеллектуалов.

Но мы говорили выше о веселости того отрезка времени. Ее действительно хватало, несмотря на некоторые строгости и ограничения, предписанные фтизиатрами. Юра Ларин, Инга Баллод, Ира Румянцева, Саша Михайлов – четверо молодых пациентов-туберкулезников (хотя Ирина была старше остальных), – легко сдружились и образовали сплоченную санаторную компанию. Спектр доступных развлечений был вполне банальным – пинг-понг, бильярд, лыжи, экскурсии, концерты, киносеансы и т. п., однако чем плох подобный фон для обитателей «волшебной горы», если они молоды?

Особым успехом у компании пользовались выступления местного массовика-затейника – почему-то по прозвищу Мусогорский. Вообще-то его реальная фамилия звучала гораздо прозаичнее, всего лишь Иванов. Причудливое прозвище шло ему куда больше (оно возникло и закрепилось в обиходе у санаторской молодежи после лекции на тему музыки: именно так докладчик именовал композитора Мусоргского). Все прочие выступления местного культработника тоже вызывали неизменный фурор. Юрий Николаевич впоследствии любил воспроизводить по памяти его извилистые историографические пассажи. Вроде таких – цитируем фрагментарно, чтобы обозначить жанр.

Этот дом принадлежал князю Щербатову. Это был крупный князь. У него было два кирпичных завода по дороге в Полушкино, много охотничьих ружей и разных собак. Дом был построен очень давно на белковом растворе, а желтки раздавали рабочим. Князь и его жена, графиня, жили на втором этаже. Во второй палате была спальня князя и его главной прислуги, в десятой жила его жена-графиня, а на третьем этаже – я с киномехаником.

Князь был очень высокого роста и умер за границей. Хоронить его привезли в Васильевское. Но гроб был слишком мал, и крестьяне не верили, что такой большой князь поместился в нем. Ходят слухи, что половину графиня похоронила за границей, а половину привезла сюда, чтобы обмануть народ. После революции решили это дело проверить. Гроб открыли, но кроме остатков костей ничего не нашли.

Ну, кроме князя здесь жил еще и Герцен. На той стороне, в Васильевском, стояло имение помещичьего типа. Хозяин был помещик Яковлев. У него было два сына (голоса из публики: «не два, а три»). Третий – так, я его не считаю. Они, два брата, путешествовали за границей и разбазаривали имущество. Один – там у него произошел даже не роман, а так – обычная в то время барская прихоть, – и в результате чего вместе с ним в России появился сын «Шушка, он же Герцен», – цитирую по старинной книге.

Ввиду того, что Герцен был революционер, Ленин велел назвать санаторий имени Герцена. До 37‐го года здесь был общий санаторий. В нем лежали сердечники, ревматики и тушники (возгласы недоумения: «кто это?»). – Те, которые толстые.

Я во время войны был на фронте, а когда вернулся, магнитная стрелка показала – на волейбольной площадке зарыт барский клад. До сих пор он здесь (отдельные возгласы: «надо копать!»). Нельзя, товарищи, корни мешают. А вообще-то надо.