В списке преподавателей я увидел фамилию «профессор Людвиг», смутно знакомую. И что-то важное, связанное в моей памяти с этой фамилией, заставило вспоминать: где я мог ее слышать? Поскольку среди моих знакомых было много «сидевших», я подумал, что искать надо среди них. Спросил у своего приятеля, Саши Гуревича: «Не вы ли рассказывали о Людвиге?» «Ну, конечно, я с ним сидел. По-моему, и Владимир Иванович Бухарин с ним сидел, только в другом лагере, в Караганде». Владимир Иванович – брат Николая Ивановича, инженер-текстильщик. Его отправили в лагеря по той причине, что он был братом «врага народа» Бухарина, и сидел он долго, лет восемнадцать.
Я позвонил дяде Володе с вопросом, не знает ли он Генриха Маврикиевича Людвига. И услышал: «Крокодил?! – это было прозвище Людвига в лагере среди его приятелей, – как, он жив?» А надо сказать, что лагерников часто и неожиданно перемещали, люди навсегда теряли друг друга из виду. «Да, я сейчас пришел с его лекции!» Позже они захотели встретиться – я устроил им такую встречу – и долго делились воспоминаниями о прожитой жизни.
Людвиг заведовал у нас кафедрой пластмасс. У него сложилась такая традиция: на кафедре он хранил массу книг, и на лекцию всегда приносилось множество изданий для демонстрации. И когда вносились эти книги, тут я его «перехватил» и передал привет «от дяди Володи». Людвиг оторопел. Задумался. Отстранил движением руки принесенные книги. И начал занятие так: «Я сейчас встретил студента, который оказался родственником моего лагерного друга. Я сегодня поменяю тему лекции». И предложил название «Происхождение триумфальных арок». Рассказал о происхождении обычая, который связан с инициацией: в древности юношу 15-ти лет проводили под согнутым в арку деревом, это означало, что он отныне взрослый. Из формы гибкого дерева постепенно возникли каменные архитектурные сооружения…
Но лекция была прелюдией к нахлынувшим воспоминаниям, поводом рассказать о лагерном эпизоде. И вот Людвиг говорит: «Мне сейчас передал привет мой старый лагерный друг. И я вспомнил: один раз в Карлаге, в Казахстане, ко мне подходит полковник Чечев (о нем Солженицын написал в „Архипелаге ГУЛАГ“): „Скажите, гражданин прохвессор, а вы можете построить триумхвальные вороты здесь, у нас?“ А Бухарин ему: „А зачем вам они? Сюда и так народ прет – валом валит“». Поменял тему, чтобы был повод рассказать о лагерной жизни. Было это в 1968 году.
С этого эпизода началась наша дружба с Генрихом Маврикиевичем. Людвиг в те времена вел себя со студентами абсолютно открыто, совершенно не боялся говорить про лагерь на лекциях, вообще много и откровенно рассказывал о своей жизни студентам, отвлекаясь на лекции от ее прямой темы. И всегда это было полно важного смысла и так же драгоценно, как то, что он нам рассказывал по специальности.
Вспоминал Людвиг не только о лагере, говорил о разном: о встречах со Сталиным и Ататюрком, о раскопках на территории исчезнувшего хеттского царства, о работе в библиотеке Ватикана, где он искал общие корни арамейского и латыни, об обсуждениях с профессором Чижевским, «коллегой» по Карлагу, темы внеземных цивилизаций. «Его всегда интересовали языки, смысл и символика знака, – отмечал Юрий Ларин. – И он каким-то образом „выбил“ и читал нам еще один, интереснейший и необычный предмет „Герменевтика символов“».
Студенты любили этого эксцентричного преподавателя, хотя далеко не все из них осознавали, что за причудливыми лекторскими пассажами кроются вполне фундаментальные вопросы мировой науки. Ларин входил в число тех, кто воспринимал Генриха Маврикиевича совершенно всерьез:
Иногда я подозревал, что Людвиг фантазирует. Может быть, немного. Но слушать его было чрезвычайно интересно. Лекции его не были лекциями в обыкновенном смысле этого слова. Это были беседы, импровизации, где мысли оформлялись в рассуждения прямо на глазах.
Нет сомнений, что Генрих Людвиг повлиял на сознание своего ученика – причем не только на его общую культуру, но и на художественную стратегию. В произведениях Ларина потом усматривали сопряжение аналитического подхода с неявной эзотерикой.
Обучение на вечернем отделении подразумевало, что студент получает образование «без отрыва от производства». Нередки, разумеется, были случаи, когда вечерники устраивались на работу в том же вузе – скажем, лаборантами; а то и вовсе выискивали варианты, при которых обязательное трудоустройство оборачивалось формальностью, липовой записью в трудовой книжке. Ларин же продолжал работать в Гипроводхозе, что не могло не накладывать отпечаток на студенческую его ипостась:
Учась на вечернем, я поначалу оставался инженером-проектировщиком, а позже, чтобы облегчить себе жизнь, стал редактором в бюро технической информации – при этом же институте. Там была не такая нагрузка.
Участие в проектировании гидроэлектростанций подразумевало не просто каждодневные затраты рабочего времени, но еще и немалую ответственность – любой промах мог быть чреват катастрофическими последствиями. И Юрий Николаевич не без оснований гордился тем, что высокогорная ГЭС на границе Узбекистана и Киргизии, к возведению которой он имел непосредственное отношение, устояла при сокрушительном ташкентском землетрясении 1966 года.
Иногда случались командировки – отправляясь в которые, наш герой, по его воспоминаниям, обязательно захватывал с собой небольшой деревянный планшет для бумаги и набор акварелей. Об одной из этих поездок Ларин впоследствии любил рассказывать, поскольку она неожиданно для него оказалась заграничной. Дело было в середине 1960‐х. Специалисты Гипроводхоза проектировали тогда гидроэлектростанцию для братской Румынии, с которой Советский Союз еще не успел в то время всерьез рассориться. Гидроагрегат предполагалось строить на пограничной реке Прут, близ селения Костешты-Стынка. Делегацию проектировщиков отправили из Москвы в Кишинев – видимо, для предварительных переговоров. Однако в ходе обсуждения возникла необходимость побывать «на местности», то есть пересечь границу. Юрий Ларин вынужден был поведать своему начальнику о том, что анкетные данные у него довольно специфичны – мол, как бы чего не вышло. Начальник схватился за голову, но в силу острой производственной необходимости принял решение ни в какие инстанции не докладывать. Так инженер-гидротехник Ларин впервые в жизни побывал за пределами СССР – с кратким рабочим визитом. Рассказывал он об этом эпизоде весело, хотя ситуация в тот момент расценивалась отнюдь не юмористически. Но обошлось.
Тогда же, в Кишиневе, произошла одна встреча, которая для Ларина оказалась важна и по-своему знаменательна. Он наткнулся в городе на афишу, приглашавшую посетить в местном Доме культуры поэтический вечер Наума Коржавина. Для Юры это было событие, как теперь говорят, из разряда must visit – с той разницей, что его интерес порождался не столько модой на полуподпольного поэта, сколько собственным внутренним чувством. По окончании вечера Ларин подошел к Коржавину, познакомился – и они потом полночи разговаривали, сидя на скамейке в одном из кишиневских парков, благо дело было летом.
Встречались они и в Москве – вплоть до отъезда Коржавина (которого друзья звали Нюмой, и Ларин тоже) в американскую эмиграцию в 1973 году. Последняя их встреча состоялась уже в перестройку, на поэтическом вечере в московском музее Вадима Сидура. (Надо сказать, тот приезд Наума Моисеевича на родину сопровождался несколькими его выступлениями на аудиторию и воспринимался как запоздалый триумф – увы, не переросший во всенародную славу). Ольга Максакова хорошо запомнила волнующий момент:
Почти слепой Наум подписывал свои сборники, я помогла плохо ходящему Юре вскарабкаться на несколько ступенек, он назвал себя, круглый Коржавин с трудом встал из‐за стола, они обнялись; кажется, оба расплакались. На этом вечере Юра сделал несколько набросков, потом по памяти написал зеленого Коржавина – сейчас эта работа хранится в Литературном музее.
Серединой 1960‐х датируется и знакомство Ларина с другим представителем литературной среды, отчасти диссидентской, – с Натальей Ивановной Столяровой. Как мы помним из предыдущей главы, он так и не получил повторной, персональной аудиенции у Эренбурга, а вот с секретарем Ильи Григорьевича у него завязалась долгая дружба. Хотя ограничивать роль Столяровой в жизни московской интеллигенции одной лишь секретарской функцией, пусть даже при столь значительной фигуре, как Эренбург, совершенно несправедливо. Она была человеком бурной, драматической биографии, куда уместились и скитания по Европе в раннем детстве вместе с родителями-эмигрантами (оба были членами партии социалистов-революционеров, причем мать – еще и тюремной беглянкой, приговоренной к смертной казни за участие в неудачном покушении на Столыпина), и воспитание в приемной семье, и учеба в Сорбонне, и душераздирающий роман с писателем Борисом Поплавским, рано и загадочно умершим, а ныне культовым среди интеллектуалов, и приезд в Россию, которой она никогда не видела, в середине 1930‐х, что обернулось для нее восемью годами лагерей. Позднее, начав работать у Эренбурга, да и после его кончины, Наталья Ивановна принимала деятельное участие в диссидентском движении – в частности, помогала переправлять за границу рукописи Солженицына и Шаламова.
Юру она полюбила, видимо, сразу, с первой встречи. Сам Ларин описал их знакомство так:
Я получил от нее письмо. Она представилась секретарем Эренбурга. Написала, что к ней приехал ее давнишний приятель Анатоль Копп – историк авангардной архитектуры 20‐х годов. «Вы знаете – Голосов, Веснин и так далее. И вот он будет у меня три дня. Если вы сможете, ему будет очень интересно, потому что у него есть даже глава – Юрий Ларин». Дело в том, что Юрий Ларин был одним из основателей домов с выраженными новыми принципами архитектуры, коммунистическими. Например, он предлагал строить дома, где не было бы кухонь, а просто общие столовые, куда жильцы могли ходить обедать. Вся остальная площадь предназначалась для жилья.
Я пришел к Наталье Ивановне. Она жила в маленькой квартирке в Даевом переулке. Познакомила меня с Коппом, который подарил мне свою книжку, изящно изданную, с надписью «Юрию Ларину в память о Юрии Ларине». Он предлагал сотрудничество, потому что узнал, что я учусь на дизайнерском факультете. Но я сразу отказался от участия в этой работе, сказав, что намереваюсь после Строгановки целиком заниматься живописью.