Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

Статус бывшего детдомовца не мог, разумеется, служить ключом от всех дверей или использоваться в качестве вечного гандикапа, но в трудных, отчаянных ситуациях все-таки выручал. И сам по себе, и в связке с тихим обаянием его носителя. Скажем, весь тот семестр, который Юре довелось жить без стипендии, некая старушка Ефросинья Минаевна из дома по соседству с общежитием каждый день бесплатно выдавала ему по пол-литра парного молока – настолько прониклась сочувствием к случайному знакомцу, бедолаге-студенту. Наверное, это вспомоществование нельзя было так уж буквально охарактеризовать фразой «спасла от голодной смерти», но оно очень и очень помогло ему продержаться до следующей сессии. Впоследствии Юрий Николаевич не раз сокрушался, что так ничем и не смог отблагодарить тетю Фросю, свою благодетельницу.

Подкармливали его и добросердечные соседи по общежитию – выходцы из южнорусских сел, периодически снабжаемые посылками с домашним салом. Был еще институтский завхоз, который временами одаривал Юру горячей картошкой. Помогали многие, пусть даже и совсем в мелочах. Спустя несколько лет, в 1961 году, сочинители «Морального кодекса строителя коммунизма» перелицуют толстовское утверждение «все люди – братья», выкинув продолжение формулировки «и сыны одного Бога», и запишут на новых скрижалях: «Человек человеку друг, товарищ и брат». Но, скорее всего, те, кто помогал голодающему студенту-детдомовцу, не читали прежде ни трактат Льва Николаевича «В чем моя вера?», ни «Моральный кодекс» – впоследствии. Не исключено, что и Библию они не читали тоже, как и трудов Маркса-Энгельса.

Не от глубокой религиозной образованности или высокой социалистической сознательности все это возникало. Существовала стародавняя традиция милосердия, и сколько бы Советы ни пытались ее трансформировать (дескать, правильнее жертвовать денежные средства в наше общество «Красный Крест», а лучше того в Осоавихим, чем подавать подозрительным нищим на паперти), она все равно не искоренилась. А уж перед Великой Отечественной и особенно в ходе нее образовалось столько горя и сиротства, что маленькое, личное, никем и ничем не регулируемое участие в преодолении общей беды сделалось чуть ли не социальным инстинктом. Хватает тому свидетельств в советской культуре, даже вполне официальной. Помогая чем-нибудь Юре, никто и не думал его выспрашивать: а как же ты очутился в детском доме-то, а не врагами ли народа были твои родители? Это не беспокоило и не настораживало уже никого, кроме «гражданина начальника».

* * *

Но возвратимся к тем самым надеждам и тревогам начальной студенческой поры, которые произрастали из детства. Лучше любых догадок о тогдашних переживаниях нашего героя может рассказать письмо, отправленное первокурсником Юрой Гусманом «маме Иде» – по счастью, сохранившееся в семейном архиве. Послание это весьма примечательно и заслуживает того, чтобы воспроизвести его полностью:

Здравствуй, дорогая мама! Получил твое письмо, из которого узнал, что ты живешь уже у Оскара. Экзамены я сдал. Получаю стипендию. Да, мама, я много передумал за это время, очень много. И в моей памяти очень часто встает этот день… Но я тебе верю, поверь, дорогая мама. Не писал я тебе потому, что просто не было времени. Извини меня за это. Но все-таки я не все понимаю в своей жизни. Именно: почему я ушел из своего родного дома? Где мой папа? Я буду тебе очень благодарен, если ты ответишь мне на эти вопросы. И я никогда не забуду тот день, когда ко мне в детдом приехал папа. Дело было так: ребята, идущие по улице, мои друзья, увидели его и по фотокарточке, которую мне прислал папа, узнали его. Тогда один из них, Иван Огарев, прибежал ко мне и сообщил это. Я был глубоко взволнован. Это было в 1951 году. Где же он сейчас?

Мама, я уже взрослый, если не ошибаюсь, мне 8 мая исполнится 18 лет, прошу тебя ответить на все эти вопросы. Летом я обязательно к вам всем приеду, хотя мои друзья из Сталинграда зовут на лето к себе.

Ну до свиданья, до следующего письма. Привет всем нашим.

Твой сын Юра Гусман

22/III–54 г.

Не очень-то отсюда разберешь, конечно, что за «этот день» встает в памяти и что именно подразумевает фраза «я тебе верю». Но из контекста пробивается вывод: Ида Григорьевна каким-то завуалированным способом еще раз дала понять Юре, что Гусманы ему не настоящие родители. Как мы помним, еще до детского дома, да и там тоже, возникала тема «двух мам», однако ни по этим обмолвкам, ни в ходе импровизированной Юриной вылазки по старым московским адресам он так ничего и не сумел для себя прояснить. Скорее, наоборот – впал тогда в ступор. Теперь сюжет получал некое новое развитие.

Пронзительный вопрос «где мой папа?» подразумевал, вероятнее всего, отсутствие у Юры известий о судьбе Бориса Гусмана. Ответное письмо Иды Григорьевны не сохранилось, но в нем (или в одном из последующих) могло быть сообщено, что Борис Израилевич умер двумя годами ранее, в марте 1952-го. Он успел освободиться из лагеря без всякой амнистии: «наказание отбыл с учетом зачета рабочих дней», как он сам констатировал 20 сентября 1950 года в рукописном отчете о прожитой жизни. Три хрупких листа с заглавием «Автобиография» – отнюдь не исповедь, а всего лишь перечень обстоятельств, изложенных предельно казенно, почти как в трудовой книжке – с переходом в жанр протокола. Намеренно сухая фиксация фактов в стиле эпохи. Почему именно так? Возможно, составлялось это резюме для предоставления в соответствующие органы, мы не знаем. Свое краткое жизнеописание Гусман завершил фразой: «В связи с конфискацией моего имущества весь мой личный архив в 1946 году был уничтожен, о чем мне заявил следователь, ведший дело. Поэтому некоторые даты в моих анкетах по срокам могут страдать неточностью».

Эпизод с появлением Бориса Израилевича в Средне-Ахтубинском спецдетдоме, описанный в Юрином письме, придется отнести к разряду семейных апокрифов. Теоретически он мог там оказаться в 1951 году – до того, как отправиться на жительство к семье сына Оскара в Казахстан. Вероятный мотив тут вроде бы очевиден: узнать, как живется Юре в казенном приюте – и, не исключено, попытаться забрать его оттуда. Однако утверждать, что такой визит абсолютно точно состоялся, мы все-таки не возьмемся. Даже у тех, кто имел касательство к событиям того времени, мнения расходятся: Владимир Климов уверен, что было именно так («Мама с ним разговаривала, но мне ничего не пересказывала никогда»), а вот Николай Гусман, внук Бориса Израилевича, выразил сомнение насчет этой версии. Так или иначе, их личной встречи с Юрой в детдоме не было, и деятельных шагов по возвращению подростка в семью не предпринималось. Возможно, это стало обдуманным решением весьма уже немолодого человека, пораженного в гражданских правах и явно испытывавшего проблемы со здоровьем.

Ида Григорьевна освободилась из УнжЛАГа по отбытию срока, когда ее мужа уже не было в живых. Выйдя из лагеря, она выбрала в качестве места поселения (в рамках пленительной государственной программы «минус сто городов» для бывших заключенных) тот же поселок Актау под Карагандой, где жил ее сын Оскар, заведовавший отделом капитального строительства на местном цементном заводе. Оттуда она и продолжала переписку с Юрой. То ли и впрямь летом того же 1954-го, как обещал в приведенном выше письме, то ли, скорее, уже в следующем году, но никак не позднее, он впервые побывал у родственников в Актау. Николай Оскарович Гусман, внук Бориса Израилевича и Иды Григорьевны, которому в ту пору было около девяти лет, вспоминает:

Появился Юра, у меня есть эти фотографии. «Папин брат». А папа большой был, крупный, высокий, я думал, что и брат у него такой же. А приехал маленький и очень худенький подросток, таким он и остался у меня в памяти. Приехал в черном таком кителечке.

Родственные отношения, доселе едва ощутимые и ко всему прочему жестко отформатированные из‐за опасений насчет почтовой перлюстрации, вновь становились осязаемыми, по-настоящему близкими. Но не все семейные секреты могли открыться Юре в одночасье. Нет сомнений, что его пребывание у родственников было наполнено разговорами, которые частично давали ответы на мучившие его вопросы, однако главную тайну – о казненном отце – ему так и не решились поведать. Вероятнее всего, эта миссия загодя и предусмотрительно возлагалась членами семьи на Анну Ларину: она должна была сама подыскать нужные слова, чтобы сообщенная информация не обернулась для юноши неизлечимой психологической травмой. Всем тогдашним собеседникам в Актау, включая Юру, наверняка становилось понятно, что встреча матери с сыном неизбежна – и она не за горами.

Непроглядные завесы, годами окружавшие Юрино существование, начали падать одна за другой – вроде бы неотвратимо, однако отнюдь не все разом, а с затяжными, по несколько месяцев, паузами. Зато теперь он уже точно знал, что «другая мама» – это не чья-то нелепая оговорка и не собственная его галлюцинация, а реальный человек, который очень хотел бы с ним встретиться. Родственники, и в первую очередь «мама Ида», помогли им установить прямую переписку. Совершенно очевидно, что для обоих тот обмен корреспонденцией оказался внутренне труден. Ну как и что можно сформулировать, когда разлука столь долга и невообразима, а письма, скорее всего, по-прежнему вскрываются посторонними? И все же о встрече договорились. Географического выбора не возникало: Анна Михайловна находилась на поселении, то есть была фактически «невыездной», поэтому Юра отправился к ней в Сибирь.

* * *

Эту книгу, ее первую главу, мы начали с рассказа о том, как наш герой встретился с родной матерью в селе Тисуль Кемеровской области летом 1956-го. Теперь и линейное, хронологическое повествование привело нас к той же важной точке. Или, говоря возвышенно, к перекрестку двух судеб. Хотя смысл не в риторике, конечно. Та встреча не просто соединила заново двух близких людей, а еще и дала каждому из них свои стимулы, резоны, мотивации и сценарии на десятилетия вперед.

В случае Юры это наиболее очевидно: свидание с матерью послужило триггером для длительного переосмысления всего, что прежде казалось ему привычным, само собой разумеющимся, заранее предсказуемым и в чем-то даже неизбежным. Его представления о жизни приобрели дополнительное измерение – и дело заключалось не только и не столько в переоценке пропагандистских клише, навязанных ему в детстве вместе с миллионами сверстников.

Но и для Анны Лариной их встреча была чрезвычайно важна.

Те без малого 19 лет, что она не виделась с сыном, оказались для нее годами беспрерывной неволи – во всевозможных формах таковой: здесь и астраханская ссылка, и пересыльные тюрьмы в Свердловске и Новосибирске, и лагерь в Томске, и следственная тюрьма НКВД на Лубянке в Москве, там же, в столице, – Бутырская тюрьма, и снова лагерь в Сибири. По истечении восьми лет, обозначенных в приговоре, ее было выпустили из заключения, и Анна Михайловна даже устроилась вольнонаемным экономистом в Ново-Ивановском отделении Сиблага, но в 1947‐м ее повторно арестовали и дали пять лет ссылки, в 1952‐м – добавили еще пять. Скорее всего, продлевали бы и дальше, если бы политические ветры в стране не задули в другую сторону.