Книги

Вячеслав Иванов

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава VII

«На дне преисподней». 1917–1920 годы

Февральскую революцию огромное большинство русской интеллигенции встретило с восторгом. Не были исключением и поэты. Мережковский и Гиппиус увидели в этих событиях осуществление заветов и чаяний свято чтимых ими декабристов. Блок, прибыв с фронта, где он находился в составе инженерной дружины Союза земств и городов (в «земгусарах», как называли этих солдат), тут же, не будучи демобилизован, был прикреплен в качестве секретаря к Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства по расследованию злоупотреблений царской власти.

Федор Сологуб воспел февраль такими стихами:

Тяжелый и разящий молот На ветхий опустился дом. Надменный свод его расколот, И разрушенье словно гром. Все норы самовластных таин Раскрыл ликующий поток, И если есть меж нами Каин, Бессилен он и одинок. ................. Назад зовущим дети Лота Напомнят горькой соли столп. Нас ждет великая работа И праздник озаренных толп. И наше новое витийство, Свободы гордость и оплот, Не на коварное убийство — На подвиг творческий зовет[326].

И лишь очень немногие среди всеобщего ликования зорко видели уже близкий, самый страшный в русской истории обвал, когда вновь замаячили впереди призраки смуты и опричного разгула. Одним из этих немногих был Максимилиан Волошин. В статье «Россия распятая» он вспоминал о мартовских днях 1917 года, проведенных в Москве: «По мокрому снегу под кремлевскими стенами проходили войска и группы демонстрантов. На красных плакатах впервые в этот день появились слова: “Без аннексий и контрибуций”. Благодаря отсутствию полиции в Москву из окрестных деревень собралось множество слепцов, которые, расположившись по папертям и по ступеням Лобного места, заунывными голосами пели древнерусские стихи о Голубиной книге и об Алексее – человеке Божьем.

Торжествующая толпа с красными кокардами проходила мимо, не обращая на них никакого внимания. Но для меня, быть может подготовленного уже предыдущим, эти запевки, от которых веяло всей русской стариной, звучали заклятиями. От них разверзалось время, проваливалась современность и революция, и оставались только кремлевские стены, черная московская толпа да красные кумачовые пятна, которые казались кровью, проступившей из-под этих вещих камней Красной площади, обагренных кровью Всея Руси. И тут же внезапно и до ужаса отчетливо стало понятно, что это только начало, что Русская революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге Великой Разрухи Русской земли, нового Смутного времени»[327].

В те же дни Волошин написал стихотворение «Москва», где отчетливо слышалось это предчувствие близкой смуты:

В Москве на Красной площади Толпа черным-черна. Гудит от тяжкой поступи Кремлевская стена. На рву у места Лобного У церкви Покрова Возносят неподобные Нерусские слова. Ни свечи не засвечены, К обедне не звонят, Все груди красным мечены, И плещет красный плат. По грязи ноги хлюпают, Молчат… проходят… ждут… На папертях слепцы поют Про кровь, про казнь, про суд[328].

Чувством приближающейся катастрофы были проникнуты и написанные в мае 1917 года стихи Марины Цветаевой, хорошо знавшей историю французской революции, когда мечты Мирабо и Лафайета обернулись гнусным беснованием парижской революционной черни и кровавым безумием якобинства:

Из строгого, стройного храма Ты вышла на визг площадей… – Свобода! – Прекрасная Дама Маркизов и русских князей. Свершается страшная спевка, — Обедня еще впереди! – Свобода! – Гулящая девка На шалой солдатской груди![329]

О событиях, произошедших в Петербурге – отречении царя от престола и создании Временного правительства, Вяч. Иванов узнал в Сочи. Отношение его к революции было двояким. Всем сердцем он хотел надеяться, что свобода в России восторжествует и жизнь станет достойной и возвышенной, основанной на идеале евангельской правды. Но внутренний опыт подсказывал ему, что народ к этому не готов и вся полнота свободы и добра может осуществиться лишь в эсхатологической перспективе. Внешние социальные перемены не уберегут от подводных камней истории, от страшных срывов и потрясений, не улучшат духовный мир человека. Главная битва со злом совершается внутри, а не вовне. Об этом Вяч. Иванов размышлял в стихотворении «Поэт на сходке». В нем явственно отзывалось пушкинское «Поэт и толпа». Также звучал мотив сущностного взаимного непонимания. Если поэт звал к миру, толпа была упоена ненавистью к «проклятому прошлому», видя в нем главное препятствие на пути к счастью:

Юродивый о тишине Поет под гул землетрясенья И грезит: родина во сне Внимает вести воскресенья… Не видит он, что эта груда Во прах поверженных твердынь, Народом проклятых гордынь — Народной ненависти чудо, Не дар небесных благостынь…[330]

Поэт же прозревал страшную, уже недалекую опасность, связанную со слепым самоупоением толпы и ее неглубоким пониманием свободы как «свободы от», а не «свободы для», предостерегал от «исторической дальнозоркости», когда далекое казалось близким:

Но подле колыбели вырыт Могильный ров, – народ, внемли!.. И воинов скликает Ирод Дитя похитить у Земли! Всем миром препояшьтесь к брани, Замкните в дух огни знамен — И бойтесь праздновать заране Последний приговор времен![331]

Хотя вопреки этому Вяч. Иванова охватывал порой порыв надежды, восторг сопричастности всенародному делу, «соборному действу», и он был счастлив слить свой голос с общим хором во имя торжества свободы. Но и тогда он понимал, что путь к свободе долог и труден, требует внутренних усилий и духовного подвига, самоотречения ради ближнего, как видно из его патриотического гимна «Вперед, народ свободный»:

Вперед идя, за шагом шаг, Будь верен первой из присяг: Пока не сыт голодный И с братом брат как с волком – волк, — Твоя свобода – праздный толк. Вперед, народ свободный! Свобода – честь, свобода – долг, Свобода – подвиг славный, Свобода – труд державный[332]

Словно отзывалась в этих стихах последняя сцена из «Фауста»: «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день за них идет на бой»[333].

Но, увы, очень скоро то, что многим казалось торжеством жизни, станет шествием смерти. Уже невдали слышался шаг шеренг «дрожащих лемуров»…

Дочь поэта вспоминала свои впечатления от первых дней февральской революции, о том, как встретила ее Москва: «Иду вдоль кремлевских стен, пробираюсь сквозь толпу. Весенний ласковый день, светит солнце. И тут странное явление: конечно, в церковные колокола никто не бил, но у меня осталось яркое воспоминание о пасхальном перезвоне всех московских колоколов. Встречные все смотрят друг на друга, как на родных, многие целуются. Упал старый режим, точно тяжелая свинцовая крепость по чудесному мановению растаяла – исчезла. Как карточный домик. Бескровная революция»[334].

Но такое восторженное восприятие оказалось обманчивым. Очень скоро оно сменилось разочарованием.

Революция отнюдь не была «бескровной». Сразу начались массовые убийства городовых, жандармов, офицеров, если те отказывались надеть красный бант. День ото дня усиливалось разложение армии на фронте. В тылу то и дело вспыхивали мятежи. Кульминацией стала июльская попытка переворота в Петербурге. Управленческие структуры были парализованы. Беспомощность власти в условиях всеобщего кризиса грозила катастрофой. В стране воцарился хаос – не согласное «соборное действо», а оргиастический дионисийский разгул, своеволие, несовместимое со свободой, преддверие невиданной кровавой вакханалии.

Искони простора, Воли да раздолья, Хмеля да веселья Хочет Русь. На пиру хлебнула С волей своеволья, Да и захмелела[335].

Придя домой, Лидия поделилась своими восторгами с Эрном, но философ почему-то не спешил разделять их, хотя и не показывал этого явно. Вскоре он тяжело заболел. У него обострился хронический нефрит. Болезнь протекала мучительно, и 29 апреля 1917 года Эрн скончался. Стояли пасхальные дни. Гроб с телом Эрна провожали на кладбище Новодевичьего монастыря под пение «Христос Воскресе». Теперь к двум дорогим Вяч. Иванову могилам – Соловьева и Скрябина – там прибавилась третья.

О смерти друга поэт узнал от Лидии, когда та приехала на каникулы в Сочи. Она рассказала об этом отцу и Вере на берегу моря. Горестные минуты запечатлелись в стихотворении «Скорбный рассказ»:

На скорбные о том, как умер он, расспросы Ты запись памяти, не тайнопись души Читала нам в ответ; меж тем прибоя росы У ног соленые лоснили голыши. Как море, голос твой был тих; меж тем украдкой Живой лазури соль кропила камень гладкий[336].

Памяти Эрна Вяч. Иванов посвятил несколько стихотворений. Вспоминал он его и в неоконченной поэме «Деревья», где говорилось о их дружеском общении в Красной Поляне в то прекрасное лето 1916 года:

Владимир Эрн, Франциска сын, – аминь! Ты не вотще прошел в моей судбине. Друг, был твой взор такою далью синь, Свет внутренний мерцал в прозрачной глине Так явственно, что ужасом святынь, Чей редко луч сквозит в земной долине, Я трепетал в близи твоей не раз И слезы лил внезапные из глаз[337].

Летние дни, проведенные под теплым южным солнцем на берегу ласкового моря, стали для Ивановых последним временем блаженства перед чередой тяжких испытаний и потрясений, которые им суждено будет разделить со всей страной. Буквально через два месяца после того как они вернулись в Москву, грянул октябрьский переворот. На смену власти, не способной ни на что, приходила та, что была способна на всё.