Я рассказал дочке о том, что миллионы людей, не считая всяких там специалистов, веками ломают голову над тайной этой картины, созданной великим Леонардо. А вот я эту тайну знаю.
– Кто тебе сказал? – спросила дочка.
– Никто, – отвечал я. – Я сам так догадался.
– И ты кому-нибудь об этом говорил? – допытывалась она.
– Нет. Никому. Но тебе, если хочешь, я скажу.
– Но, может, я сама пойму?
– Может. Но если я тебе это открою, ты поймешь быстрей.
– Но я ведь могу с тобой не согласиться, – вдруг заявила она.
Наверное, она хотела сказать другое, в смысле: что она не поймет, что хочу я. Но я и не настаивал.
Я сказал:
– Конечно. Это твое право.
И я ей открыл эту тайну, в которую я верю.
Я сказал ей, что Мона Лиза у каждого человека, приходящего к ней, – своя.
Она такая, каков в это мгновение ее созерцатель.
И если, например, я приходил к ней в веселом состоянии духа, она со мной веселилась и улыбка ее была легка. А если я скорбел и мне в этот день было худо, она скорбела вместе со мной и ее улыбка была горька…
Так я ее почувствовал, и когда после первого посещения группы – скоростного: пять минут и аллюром по остальным залам – нам дали еще свободные полдня на весь Париж, я их использовал для свидания с Моной Лизой.
Я знал, что кто-то побежал по магазинам купить сувениры, а кто-то просто пошел гулять или даже остался смотреть телевизор, ну а я пешочком, это был последний день, и ноги уже отказывались идти, добрел до Сены, а потом и до Лувра.
День был воскресный, то есть для посетителей бесплатный, и я простоял перед Моной Лизой тогда, наверное, больше часа.
Это было прощание с Парижем, которого, как я был уверен, больше мне не придется увидеть. И Мона Лиза тоже была печальна, она грустила и тосковала вместе со мной.
А потом случилось, что приехал еще и еще, и тогда я приходил к ней, зная, просто чувствуя, что здесь она единственная, которая меня тоже почувствует и поймет.