Книги

Время потрясений. 1900-1950 гг.

22
18
20
22
24
26
28
30

Вторая удивительная особенность катаевского творчества – он, начиная с детских лет, когда он с таким жадным вниманием читал похождения Пинкертона или Холмса, любит сильный авантюрный сюжет. Поздняя его проза в достаточной степени бессюжетна, разбита, но даже в «Траве забвения» есть замечательное, яркое и сильное повествование о Клавдии Зарембе, девушке из совпартшколы, которая сдаёт чекистам своего друга, белого офицера, и этот сюжет запоминается лучше всего остального. Точно так же и «Уже написан Вертер», самая знаменитая поздняя повесть Катаева, это тоже повесть с ярким и сильным сюжетом. Катаев – замечательный фабулист, замечательный строитель динамичных фабул, он очень любит погони, поиски, приключения. Кстати, примыкающая к тетралогии повесть «Электрическая машина», которую Катаев написал во время войны, чтобы отвлечься от её ужасов, она тоже сюжетная и тоже крайне динамичная. Он вообще хороший рассказчик.

И поэтому он сумел придумать для «Белеет парус» такой романтический, авантюрный, исторический сюжет. Конечно, идеологически очень выверенный, потому что там матроса Жукова, матроса с «Потёмкина», прячут на протяжении всей повести, и выхаживает его дедушка Гаврика, Гаврика Черноиваненко. И дедушка, замечательный одесский рыбак, он там представитель простого трудового народа, носитель его мудрости и стойкости. Но невзирая на всю ходульность дедушки и такую же ходульность матроса, вся эта фабула со шпиком, который матроса преследует, с прятками, со всей динамикой восстания 1905 года на «Очакове», которое тоже там присутствует фоном, всё это создаёт в повести очень напряжённую, очень динамичную картинку. «Очаков» и «Потёмкин», эти два главных названия 1905 года, для молодого Катаева много значили. Я бы погрешил, наверное, против истины, если бы сказал, что вся эта революционная история подвёрстана к повести на живую нитку.

Катаев действительно успел послужить и у красных, и у белых. Его путь в революцию был достаточно непрост. Приходится признать, что революционная утопия и его, и всех южан – Олешу, Багрицкого – в какой-то момент захватила. И Катаев искренне был предан советской власти, чего уж там говорить. В «Траве забвения», когда ему, классику, уже всё было можно, он достаточно скептично отозвался о выборе Бунина, который за чечевичную похлебку эмигрантской свободы продал Родину и революцию. И он никогда не понимал этой бунинской ненависти к новизне и бунинской привязанности к прежней России. Да, «Белеет парус» вполне революционное произведение, полное памяти, и довольно светлой памяти, революционных предчувствий. В конце концов, ну что мы будем лгать, вся Одесса в 1905 году сочувствовала «Очакову» и «Потёмкину». Сколько бы мы ни видели потом трагических свидетельств о русской революции 1917 года, о том, как ужасна была в Одессе Гражданская война, о том, как через город прокатывались то русские, то интервенты, тем не менее, как бы мы ни относились к этому всему, мы должны признать, что революционная сторона «Паруса», она в общем искренняя, светлая и ничуть не натужная.

Потому что матрос этот, Жуков, достаточно обаятельный герой, при всей своей правильности, да и, в общем, для детей, как это ни странно звучит для сегодняшней литературы, для детей как-то естественно желание прятать преследуемых. Ну посмотрите, сколько этого в литературе. У Грина, например, «Сто вёрст по реке», когда две девушки прячут беглого каторжника. Сколько этого у Бруштейн, в «Дорога уходит в даль», когда гимназисты помогают подпольщикам. Для ребёнка естественно помогать тому, кого все преследуют. Не важно тут, революционный он матрос, контрреволюционный, если за ним гонится шпик, естественно прятать его от шпика. Вот то, что Петя и Гаврик прячут Жукова, романтического Робин Гуда революции, это очень естественно вписывается в ткань повести.

Третий непременный аспект – Катаев вообще большой мастер изображения подростковой любви. Самая удачная его книга на эту тему, я думаю, это «Юношеский роман моего старого друга Саши Пчёлкина, рассказанный им самим». Пчёлкин – это постоянный псевдоним Катаева в его поздней прозе. «Юношеский роман» – это история его армейской службы в 1914 году и переписки с тогдашней его лиловоглазой любовью. Катаев всегда вспоминает о своей первой любви, гимназистке Наде Заря-Заряницкой, которая, кстати, гибнет, естественно, в «Вертере», расстрелянная в качестве заложницы. Но у Катаева вообще дар изображения подростковой страсти, подросткового чувства. Зрелая любовь, она не так ему удаётся. Почему? Наверное, потому, что вообще он силён во всём, что касается подростковой памяти, свежей, острой. Вот он любит, когда всё в первый раз, это свежесть и острота впечатлений. Он помнит свой первый Париж, а не свой Париж шестидесятых, он помнит первую свою Одессу, Одессу до 1918 года, а поздняя Одесса, Одесса тридцатых-сороковых годов, оставляет его, в общем, равнодушным. Он человек, влюблённый в собственное детство, потому что главная катаевская тема, как и бунинская, кстати, это быстротечность времени, бесследное исчезновение всего. Помните, как замечательно было в «Траве забвения»: «…Московское время десять часов… В эфире эстрадные мелодии… Неужели всему конец?» Вот этот стык воспоминаний радийного объявления и страшных мыслей о смерти, в этом весь Катаев. Отсюда такая невероятная острота, острота всех впечатлений, всё происходит в соседстве смерти. И «Белеет парус», это вещь, пронизанная ностальгической памятью о самом впечатлительном, самом резком возрасте. Поэтому там, естественно, появляется тема любви. И эта девочка Мотя, в которую Петя Бачей влюблён поначалу несколько снисходительно, он просто ею так высокомерно интересуется, эта девочка из простых, а он, как-никак, всё-таки дворянский учительский сын. И разговаривает он с ней пренебрежительно, хрипло, как ему кажется, должен юноша разговаривать с девочкой, а Мотя, наоборот, говорит неестественно тонким голосом: «Мальчик, хочете, я вам покажу русско-японские картины?» Но вот это всё упоение первым чувством, в главе «Любовь» оно выражено, конечно, с невероятной силой. Кто из нас не был влюблён в 10–12 лет? И надо вам сказать, что по сравнению даже со всеми эротическими переживаниями тинейджерства вот эта первая, вполне ещё безгрешная любовь, с полным обожествлением объекта, она была такой острой, жгучей и сильной, что мало что можно из наших воспоминаний поставить рядом с этим. И конечно, «Белеет парус» с этой стороны подростковой жизни коснулся.

Почему эта вещь имела такой оглушительный успех? Первая причина, конечно, в том, что она увлекательна, ярко написана, это очень хороший язык. Это великолепная классическая южнорусская школа, которая дала действительно и Олешу, и Гехта, и Бондарина, и Ильфа с Петровым, первоклассных прозаиков двадцатых-тридцатых годов. Это был свежий черноморский ветер, который подул в затхлую пресную стихию русской прозы. С одной стороны, пришли замечательные дальневосточные, сибирские авторы во главе со Всеволодом Ивановым, а с другой – вот эти одесситы, которые свою черноморскую соль принесли в пресное болото русской жизни. Конечно, гигантский десант, который приехал вслед за Катаевым, во главе с его братом Евгением Катаевым, более известным как Евгений Петров, во главе с Багрицким, Зинаидой Шишовой и прочими, это, конечно, чрезвычайно мощная инъекция жизнелюбия. Но проблема в том, что полюбили-то эту вещь не только за черноморскую яркость и не только за её одесское веселье. Помните, как там мадам Стороженко торгуется на Привозе за бычков, которые ей Гаврик приносит, и так далее. Это не главная причина. Главная причина та, что среди вымороченной и совершенно дикой реальности тридцатых годов вдруг повеяло какой-то нормой. Ведь детство – это здоровье, об этом Пастернак замечательно сказал: «О детство! Ковш душевной глуби». Вот этой душевной простотой и здоровьем, этой нормой повеяло на людей тридцатых годов. Что такое тридцатые годы? Это либо истерическое созидание, патологическое, тот же Катаев весело написал «Время, вперёд!», надо сказать, довольно резкое произведение. Это, с другой стороны, уже мания преследования, уже первая волна террора в 1934 году прокатилась, уже страх стал главной эмоцией. И вдруг среди этого расцвела такая счастливая вещь, такой остров счастья. Поэтому Катаев немедленно, в одночасье, сделался самым популярным детским и молодёжным писателем. Потом он написал детскую повесть «Сын полка», потом подростковую «Поездку к морю» – о том, как он везёт своих малолетних детей в Одессу. Всё начало постепенно в прозе Катаева несколько инфантилизироваться. Почему так вышло? Да, кстати говоря, и большинство его рассказов сороковых годов, исключая самые страшные, об одесской оккупации, они тоже очень инфантильны, очень детские. Почему так произошло? А он понял, где можно отсидеться.

Детская литература, это была та ниша, в которой спасались обэриуты, между прочим, Введенский, Хармс, Заболоцкий. Это была ниша, куда пытался укрыться Мандельштам, хотя у него детские тексты не получались совсем. Это, конечно, спасение Гайдара, хотя Гайдар по природе своей взрослый писатель, начинал он с абсолютно взрослых произведений. Но он понял, что сейчас о серьёзном можно говорить только с детьми, так появилась «Судьба барабанщика», полная умолчаний, косвенных и прямых, но всё-таки единственная повесть о терроре, написанная в 1938 году и невзирая на все препоны дважды остановленная в печати, но напечатанная. То есть детская литература становится каким-то таким вторым фронтом, если угодно, какой-то запасной, засадным полком, где можно в случае чего функционировать, обходя большую часть традиционных запретов.

Конечно, «Белеет парус одинокий» это повесть не о революции, и не о возмужании, и не о том, как гласила советская аннотация, не о том, как мальчик сталкивается с непростой социальной реальностью десятых годов. Конечно, она не об этом. Она о том, каким прекрасным, сложным, разным городом была Одесса. О том, какой богатой, разнообразной, полной удивительно сложных и прекрасных вещей была Россия в канун катастрофических событий. Эта катастрофа всполохами, отблесками уже присутствует в повести. И тем разительнее сцены мирного счастья, сцены купания, сцены выхода в море на шаланде. И вот эти брызги, этот ветер, эта свежесть, это ощущение юности, это и есть, пожалуй, самое ценное. Да, катастрофа уже бродит рядом, но жизнь в последний миг перед этой катастрофой расцветает ярко, как никогда. Вот это и обеспечило катаевскому «Парусу» бессмертие, и даже сейчас, когда дети очень неохотно читают советскую прозу. Они с наслаждением читают эту вещь, может быть, потому, что сполохи катастрофы бродят и по нашим временам.

Вот здесь вопрос о том, легко ли эта вещь была напечатана

А Катаев вообще, надо вам сказать, уникальный автор. Он с цензурой не сталкивался никогда. У него не было вещей, лежащих в столе. После нескольких ничтожных правок был напечатан абсолютно авангардный «Святой колодец». Но Катаев-то ведь не дурак был, он впервые свою мовизскую технику, свою новую, такими розановскими абзацами, строфическую прозу опробовал не на чём-нибудь, а на повести про Ленина «Маленькая железная дверь в стене». После этой повести, очень, кстати, хорошо написанной, после этой повести о парижском быте Ленина мовизм прохилял, и в этой манере уже можно было писать всё, что угодно, хоть «Траву забвения». Единственный раз, когда Катаев столкнулся с цензурой, это «Уже написан Вертер», потому что эту повесть, которую решился напечатать только «Новый мир», потом очень долго не переиздавали и даже отказались включить в катаевский итоговый десятитомник. Но поскольку она была уже напечатана, это никому особо не мешало. Почему она была напечатана, сам Катаев рассказывал не без юмора. Вообще весь авангардный Катаев напечатан «Новым миром». А почему эта вещь появилась, объяснить очень просто. Журналу надо было спасать репутацию после появления там автобиографических повестей Леонида Ильича Брежнева, которые, в общем, можно было напечатать только в припадке дикой сервильности. Писал их Аграновский, печатал в результате Наровчатов, а как бы в компенсацию за это журналу разрешено было напечатать несколько авангардных вещей, а именно: абсолютно авангардный и совершенно по тем временам дико смелый формалистский роман Михаила Анчарова «Самшитовый лес», не менее смелое сенсационное произведение Владимира Орлова «Альтист Данилов», ну и «Уже написан Вертер», который, как я помню, вызвал абсолютный шок при своём появлении. Но, слава богу, вещь была написана с достаточным количеством формалистических вывертов, чтобы главное, Троцкий, её антитроцкистская направленность, страшный образ Наума Бесстрашного, в котором узнаётся Блюмкин, чтобы всё это было не замечено массовым читателем. Массовый читатель заметил формалистические выверты, а суть абсолютно прошла мимо его внимания. И в этом смысле Катаев учит нас многому ещё и как блистательный конспиролог.

Марина Цветаева

«Повесть о Сонечке», 1937

Так получается, что мы должны взять для анализа произведение, написанное за пределами Советского Союза, но относящееся, безусловно, к русской литературе, столетие которой мы и пересказываем. Речь идёт о «Повести о Сонечке», которую Марина Цветаева писала летом 1937 года после, наверно, самой большой катастрофы в своей эмигрантской жизни.

Вскоре после отъезда Али на родину в 1937 году вовлекается в настоящий террористический акт Сергей Эфрон. Он должен настигнуть и наказать раскаявшегося резидента Игнатия Рейсса. Рейсса убили. Эфрон его не убивал, по разным версиям, он либо был шофёром в этой операции, либо просто свидетелем. Но как бы то ни было, Сергей Эфрон впервые был повязан, впервые принял участие в кровавом деле. Довольно скоро после этого ему пришлось бежать. Вслед за ним в 1938 году пришлось и Цветаевой пережить абсолютное изгойство в эмиграции и в конце концов покинуть Францию.

«Повесть о Сонечке» начата в 1937 году. Цветаева год работала над этой прозой, закончила её летом 1938 года, непосредственно перед отправкой в Россию. В «Повести о Сонечке» две части, как говорила Анна Саакянц, это самая большая и самая романтическая проза Марины Цветаевой, можно сказать, роман. Как большинство советских писателей в 1936–1939 годах, в этот страшный промежуток большого террора, отвлекаются от реальности, вспоминая своё детство, так Цветаева отвлекается от кошмара своего положения, от своего одиночества – она спасается воспоминаниями о самом счастливом своём времени, о 1918–1920 годах, воспоминаниями о Сонечке Голлидэй.

Я сразу хочу отмести все эти идиотские спекуляции на тему того, что Цветаеву и Софью Голлидэй связывали эротические отношения. Цветаева вообще к эротическим отношениям, исключая счастливое физиологическое совпадение с Родзевичем, относилась с некоторым чувством неловкости. Для неё это всегда такое ощущение: мы попали в неловкую ситуацию, надо это сделать, давайте скорее это сделаем, а потом уже перейдём к тому, что действительно интересно, – к разговорам, поцелуям, романтической влюблённости.

Софья Голлидэй очень мало, на мой взгляд, связывается в сознании нормального человека с телесностью, это такой эльф. Любовь Цветаевой к Сонечке – это не любовь старшей опытной женщины к молодой и неопытной, это любовь человека к фее, неземному созданию. У Сонечки Голлидэй тоже бывают влюблённости, детские, подростковые. Они всегда сводятся к поцелуям, запискам, переглядыванию. Это чистый романтизм, абсолютно лишённый каких-то признаков вещественности.

Что интересно в молодёжи 1918–1919 годов в Москве, они, конечно, книжные дети, они воспринимают революцию как Великую Французскую революцию, это сбывшаяся живая историческая картина. Она абсолютно независима от быта, потому что быта нет, они не удостаивают его. Цветаева говорила: «Мой девиз по отношению к обществу: – Ne daigne – т. е. не снисхожу». Они не снисходят до мелочей, до собственных красных рук, до необходимости самим растапливать печь и где-то добывать дрова для этой печи, до мёрзлой картошки.

Цветаева приводит иногда, даже страшно сказать, смешные, трагифарсовые эпизоды, когда молодая романтическая девушка едет в деревню за картошкой. Какие-то жалкие вещички, которые она везла на продажу, бабе, продающей картошку, не понравились. Она сказала: «У тебя зуб золотой, если выковыряешь, я тебе за него отдам картошки, сколько унесёшь». Девочка выковыряла эту коронку и действительно набрала столько, что не могла поднять. Баба, глядя на это, равнодушно ей сказала: «Ну отсыпь». Цветаева всё это излагает в своих дневниковых записках того времени, в очерке «Мои службы», в огромных записных тетрадях, но это всё не составляет сущности эпохи. Это в лучшем случае смешно, достойно насмешки.

По большому счёту главное содержание в это время – чистая жизнь духа, потому что быт умер, жизнь перестала продолжаться в своих обычных формах, она перешла в формы чисто духовные. Чтение, постановки каких-то романтических драм в студии Вахтангова, сочинение стихов, влюблённости в романтических стариков (Волконский) или божественно красивых юношей (Завадский), сочинение романтических драм, которые не могли быть поставлены, потому что, как сама Цветаева повторяла вслед за Гейне, «поэт неблагоприятен для театра», но тем не менее это великолепные драмы с разговорным живым стихом. Единственная более или менее удачная попытка их поставить – когда Евгений Симонов ставил их уже в 1980-е годы в Вахтанговском театре с Юрием Яковлевым в роли старого Казановы, и то это был спектакль с огромной долей условности. Цветаева не годится для театра потому, как она сама говорит, что театр – это прямой взгляд, а она привыкла либо опускать очи долу, либо возводить их горе. Но тем не менее сочинение романтических драм – в это время её любимый отдых от чудовищного быта.

Многие вообще назовут кощунством и её сочинительство в то время, и её отношения с Сонечкой. «Как, у тебя только что умерла дочь Ирина!», дочь, которую она была вынуждена отдать в приют, она сама об этом написала: «Старшую из тьмы выхватывая – младшую не уберегла». Это, конечно, катастрофа в цветаевской жизни. Но, во-первых, она всё-таки спасла Алю. Вероятно, спасти двух детей в тот момент было выше её возможностей.