1934 год на нашем календаре, и мы поговорим о романе Владимира Набокова «Приглашение на казнь».
Тут сразу два момента, которые делают наш разговор недостаточно легитимным. Во-первых, мы договорились, что всё-таки наша основная тема – это книги, написанные в России. Но поскольку литература русской диаспоры так или иначе давно уже входит в золотой, не побоюсь, фонд русскоязычных текстов, было бы, наверное, неправильно пренебрегать романом Алданова «Самоубийство», романами Набокова, романами Газданова, наверное, неправильно было бы игнорировать «Тёмные аллеи» Бунина, поскольку всё равно ничего более важного в этот период на русском языке не появлялось. Поэтому мы постепенно начинаем привлекать русскую литературу, написанную в зарубежье, к нашему основному корпусу. Ну и, естественно, второй вопрос связан с тем, что трудно установить основную дату написания «Приглашения на казнь». Роман вчерне был закончен в 1934 году, доведён до ума в 1935-м, напечатан вообще в 1938-м, поэтому публикация «Приглашения на казнь» – это довольно сложная отдельная история. Но тем не менее мне представляется очень важным, что Набоков основной корпус этого романного текста сочинил за три дня. Те обстоятельства, которые предшествовали его рождению, довольно загадочны.
Набоков был вообще единственным русским писателем, который реагировал на вызовы стремительно, и реагировал на них творческими взлётами. В 1934 году у него было два обстоятельства, которые чуть не свели его с ума: во-первых, Вера рожает в мае, и рожает она довольно тяжело, поскольку это поздний ребёнок, ей действительно к этому моменту 33 года, они с Владимиром достаточно долго откладывали его рождение, потому что денег не было. В какой-то момент им сказали, что дальше рисковать они не могут, потому что она может просто умереть во время родов, и они решают завести ребёнка. А второе обстоятельство, как вы помните, 1934 год, в Германии уже фашизм, причём пришедший к власти совершенно демократическим путём, уже на всю Европу набегает страшная тень. И как раз когда Набоков возвращается в 1934 году по майской улице, оставив Веру в роддоме, у него зарождается мысль о романе «Приглашение на казнь». Здесь путь от замысла до воплощения оказался стремительным. Первый карандашный стостраничный вариант романа был написан буквально запоем в ближайшие три дня. Можно сказать, что Набоков таким образом отвлекался от мучительной тревоги за жену и ребёнка. А можно сказать, что это был его способ противостоять обстоятельствам. Потому что Набоков, потомственный дворянин и очень высоко это дворянство ценивший, очень высоко опять-таки ценит и рыцарственный кодекс поведения – надо отвечать не рефлексией, не страхом, не дрожью, а действием. Его роман «Приглашение на казнь» – это страшный, жестокий, развенчивающий ответ на всё то, что происходит в это время в Германии. Это одна из самых страшных и в то же время одна из самых смешных книг Набокова, потому что уже спустя четыре года в «Истреблении тиранов», очень важном для него рассказе, он говорит, что единственным способом бороться со страхом остаётся смех. Но тем не менее не только в смехе дело, впервые этот смех у Набокова носит такой мрачный, сардонический и циничный характер. Когда Набоков читает в русских литературных салонах первые главы «Приглашения на казнь», он впервые в жизни сталкивается с массовым неодобрением. Он, избалованный восторгами публики, он, после «Защиты Лужина» провозглашённый наследником Бунина, оправданием нового поколения русских писателей, выслушивает отзывы типа «это шизофрения» и «это садизм». И действительно, в «Приглашении на казнь», как в будущем потом романе «Bend Sinister», тоже некоторые элементы садизма по отношению к читателю присутствуют, конечно. Здесь Набокову нужно исчерпать, доскрести до дна собственную ненависть, омерзение, страх, и этого добра здесь очень много, это жестокий роман.
Ну и нечего говорить о том, что роман этот давно разобран по косточкам бесчисленными славистами, и в общем из всех книг Набокова, если не считать «Дара», это самое разбираемое, самое интерпретируемое его произведение. Это роман-сказка, что важно. В XX веке было несколько таких прелестных жестоких сказок. Рядом с ним можно поставить, например, роман-антиутопию Веры Пановой «Который час». Ничего общего, конечно, не имеет эта книга ни с Кафкой, которого часто прочили Набокову в учителя, на тот момент он «Замка» ещё не читал, тем более давайте не забывать, что Набоков по-немецки не читает, а переводы «Замка» на английский появились позже. «Замок», конечно, имеет некоторые сходства, прежде всего по своей сновидческой кошмарной конструкции, такой nightmare, как, собственно, Честертон обозначил когда-то жанр «Человека, который был четвергом». Но это не просто кошмар, кошмар, во всяком случае, не кафкианский, кошмар гораздо менее серьёзный, в каком-то смысле гораздо более насмешливый и в общем гораздо более жизнерадостный, как это ни ужасно звучит. Параллели же с романом Оруэлла «1984» вообще смешны, поскольку, как вы знаете, он был написан 12 лет спустя. Соответственно, единственный источник, более-менее близкий, который можно было бы, наверное, указать, – это роман Замятина «Мы», о котором мы уже говорили. Идея романа «Мы» здесь отозвалась в образе вот этого прозрачного мира, всеобщей прозрачности, Цинциннат обвинён в гносеологической гнусности, он непрозрачен для окружающих. Помните, что в мире Замятина все живут с прозрачными стенами и опустить занавеси можно только на сексуальный час. Вот это единственное, чем исчерпывается сходство.
На самом же деле Набокову каким-то образом удалось предсказать мир постмодерна, и по большому счёту главное набоковское открытие заключается в том, что он рассматривает фашизм как высшую стадию постмодернизма. Постмодернизм – это мир, где всё равно, где утрачены все оппозиции и все смыслы, где у людей не осталось базовых понятий. Вот такие очевидные нормы, как сострадание, эмпатия, любовь, восхищение, такие необходимые вещи, как культура, как милосердие, как закон, – всё это упразднено. И не случайно в этом романе появляются такие ватные куклы – Пушкин, Лермонтов, вот это всё, что осталось от классиков. Этими куклами дети играют в школах. Это мир выхолощенный, вот что очень страшно. По Набокову, самое страшное – это не тоталитаризм, с тоталитаризмом можно бороться. Самое страшное – это иссякание смысла, это мир, в котором ничто ничего не значит и всё равно всему. Это мир торжествующей тупости, и это мир торжествующего обывателя, то, что очень скоро в романе «Bend Sinister» 1947 года будет названо скотомизацией, там есть такой мыслитель Скотома, который провозгласил ценность простого человека, героя по фамилии Заурядов, господин и госпожа Заурядовы. Вот идея «заурядности торжествующей», это я цитирую, как вы понимаете, перевод Сергея Ильина, но он довольно точен, идея торжествующей скотомизации, превращения в скот, в страну обывателей, в мир, где нет различий, – вот это для Набокова самое страшное.
Вы знаете, что одна из главных полемик XX века – это полемика вокруг тезиса Честертона: обыватель – лучшая сила в обществе, он надёжно стоит на пути у всяких революций и всякого тоталитаризма. Но тут вдруг оказалось, что обыватель – это и есть тоталитаризм, что обыватель – это оптимальная среда и главное сырьё для любого фашистского переворота. Почему? Да потому, что ему присущ культ нормы, культ заурядности. И именно этот культ лежит в основе фашизма. Не нужно думать, говорит Набоков, что в основе фашизма лежат героические мифы, фашизм же старательно рядится всегда в Зигфрида, нибелунгов, Вагнера, Ницше. Да ничего подобного! Ну какой там Зигфрид? Это обыватель, с брюшком, с лысинкой, в халате, самодовольный. А иногда он рядится в пролетария, неважно. Важно, что это человек, чьи представления заурядны. Это человек, которому чуждо сочувствие и чужда любовь, лишь бы не трогали. Вот это и есть обыватели, те самые люди, которые населяют будущий набоковский рассказ «Облако, озеро, башня». Они всегда затаптывают кого-то, потому что этот кто-то создаёт им необходимое ощущение родства и единения. Травля – ничто без этого тёплого чувства единения, и поэтому городу надо убить Цинцинната. Цинциннат ни в чём не виноват, но, уничтожая его, остальные горожане чувствуют себя правильными. В этом мире настолько нет никакого сострадания, что смерть обставлена массой комических и унизительных моментов. Перед тем как Цинцинната казнить, на сцену выскакивает герольд и радостно сообщает, что получена большая партия мебели и предложение может не повториться. А в театре с блестящим успехом злободневности идёт премьера оперы Фарса «Сократись, Сократик». А рядом одновременно Марфинька улаживает свою личную жизнь, Марфинька – это жена, уже чувствующая себя вдовой, жена Цинцинната. Марфинька – это тоже очень интересное существо, ведь Цинциннат страстно тяготеет к Марфиньке, он её любит, он её романтизирует, он вспоминает её грудь с земляничным соском, её холодные поцелуи со вкусом лесной земляники. Она очень много для него значит, но Марфинька – это кукла, это фетиш, муляж. И то, что можно к кукле испытывать сексуальное влечение, мы знаем ещё с гофмановского «Песочного человека», но знаем мы и то, что эта кукла лишена милосердия, сострадания, она лишена ужаса перед жестокостью. Помните, когда она своему сынку, калеке, злобному уродцу, говорит: «Оставь моментально кошку, позавчера ты уже одну задушил, нельзя же каждый день». Но это смешно всё, конечно. И смешон цинциннатовский тесть, который долго и со смаком Цинцинната проклинает, по написанному произнося традиционный монолог, начинающийся со слов: «Мне сдаётся иногда, что я просто-напросто старый болван и ничего не понимаю». Все они куклы, все они заводные герои, заводные герои кукольного театра. Цинциннат – единственное живое существо, потому что в этом мире уродцев, в мире полулюдей, в мире торжествующих недочеловеков, которые провозгласили себя сверхчеловеками, он единственный, кто не утратил любви, милосердия, попыток творчества, потому что ему всё время кажется, что надо кое-что дописать, хотя всё уже дописано.
Естественно, ключевой вопрос романа (во всяком случае, вопрос для его интерпретаторов) – жив герой или мёртв. Мы привыкли, нам хочется, чтобы нам в конце романа по крайней мере объяснили это. На протяжении всей книги мы сталкиваемся со сложной системой обманок. Сосед по камере оказывается будущим палачом, сторож тюрьмы оказывается её директором, день казни постоянно переносится. В общем, сама казнь оборачивается площадным фарсом, когда директор тюрьмы, встречая Цинцинната, говорит: «Превосходный сабайон», – угощая его ужином с личной кухни, но совершенно ничего не говорит о дате смерти. В общем, это система обманок, система фальшивых ходов. Самым обидным из них, конечно, оказывается ход с Эммочкой, дочерью начальника тюрьмы, которая подстраивает Цинциннату побег только для того, чтобы привести его в святая святых этой тюрьмы, в дом к её начальнику. Но в этой системе обманок нам всё-таки хочется знать главное, будет ли казнён Цинциннат. Потому что, хотя и тюрьма фальшивая, и правила в ней фальшивые, помните, там в правилах написано, что дирекция не отвечает за исчезновение каких-либо вещей, в том числе и самого узника. То есть всё насмешливо, всё пародийно, но смерть-то настоящая и страх смерти настоящий. И Цинциннат от этого страха всё время сходит с ума и всё время с ним борется. Отсечение головы представляется ему чем-то вроде выворота огромного зуба, который удаляет дантист. Ему всё время кажется, что всадник, как он пишет, не отвечает за дрожь коня. Действительно, душа не отвечает за дрожь и страх тела.
Так вот, как же заканчивается роман? Что же, собственно, там происходит? Вот об этом спорят абсолютно все читатели. Написано, что в какой-то момент, когда палач уже начал раскручиваться, чтобы нанести удар, Цинциннат вдруг поднимает голову, осматривается, видит, что всё уже никуда не годится, что деревья с фальшивой тенью для иллюзии круглоты уже падают, что рвётся сценический задник, «летела сухая мгла; и Цинциннат пошёл среди пыли и падших вещей и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Вот этот мощный, оркестровый финал, трубные голоса оставляют нас тем не менее в полном недоумении. Мы не понимаем, что случилось с Цинциннатом. Во-первых, «блевал бледный библиотекарь», замечательная фраза. С чего бы это он блевал, сидя на ступеньках эшафота? Родриг Иванович подбегает к Цинциннату, крича: «Ведь вы лежали, всё было готово, всё было кончено!» – и это аргумент для противной стороны, как бы если Цинциннат встал и пошёл, значит, он жив. А если летела сухая мгла, это может означать, с одной стороны, то, что рухнул мир, но и, с другой стороны, рухнула жизнь героя. Тут, в общем, опять-таки возможны полярные трактовки. В финале этого романа, самого обманного у Набокова, мы остаёмся в полном неведении, что случилось. Но Набоков всегда говорил, что для стоящего писателя это не важно, для него важны приёмы, важна мысль, важно, что он абсолютное божество в книге, и Цинциннат, в конце концов, такая же кукла, как и все остальные герои. Но, как мы понимаем, такое объяснение входит в противоречие с авторской идеей: Цинциннат – единственный живой из всех этих персонажей. Мы хорошо помним его светлые пушистые усы, помним, как он смотрит на свои большие пальцы и говорит «вы-то, милые, вы-то ни в чём не виноваты». Мы помним, как он пишет, как он дружит с пауком, как он падает в обморок, и мы не желаем Цинцинната признавать куклой писательского воображения. Он для нас живой, точно так же он единственный живой в книге. Поэтому нам приходится сделать, вместе с Набоковым, единственно возможный и, к сожалению, неутешительный вывод – Цинциннат, безусловно, погибает и именно его смерть становится условием его освобождения. Потому что в мире, который нарисовал Набоков, существа, подобные ему, могут существовать только на другом плане реальности, только вне жизни. Когда человек покидает мир, мы это хорошо помним по «Дару», у него словно открывается не один глаз, а все глаза, он словно начинает смотреть во все стороны, вырвавшись из клетки тела. И, безусловно, вот эта заветная набоковская мысль о том, что после смерти наступает другая реальность, которую он провидит иногда, потусторонность, о которой написано его последнее стихотворение, вот это, пожалуй, мысль наиболее важная. Не случайно герои романа «Ада» живут на некой планете Антитерра, где всё иначе, где другая география, другая физика, и они всё время обдумывают вопрос, существует ли Терра, существует ли Земля. Для героев Набокова очень важно, что существует второй мир, «о, поклянись, что до конца дороги ты будешь только вымыслу верна». Этот другой мир существует, но для того, чтобы в него попасть, Цинциннат обязан покинуть свою тюрьму, а тюрьма, это, конечно, более широкий образ земного существования.
Под конец нужно несколько слов сказать про Эммочку. Эммочка – прообраз Мариэтты из «Bend Sinister», прообраз Лолиты, конечно, и здесь впервые обозначена у Набокова одна из его заветных тем, очень важных тем, тема связи между педофилией и тюрьмой. Сколько бы ни говорили, что «Лолита» это роман педофильский, конечно, это антипедофильский роман, и в общем педофилия здесь не более чем метафора. Это метафора мании, которую можно победить, метафора соблазна, которому надо сдаться, и тогда наступит освобождение. Но освобождение не наступает, наступает ещё более глубокая тюрьма. Это, по Набокову, метафора всех революций – поддавшись соблазну, мы загоняем себя ещё глубже в подвал. В тюрьме пишется «Лолита», там оказывается Гумберт, в ещё более глубокую тюрьму попадает Цинциннат, попав к начальнику. Ну и, собственно, в «Bend Sinister» попытка Мариэтты соблазнить Круга заканчивается тем, что и сын Круга, и сам он оказываются в лапах у так называемых «гимназических бригад», сокращённо ГБ. То есть, по Набокову, тема соблазна и тема тюрьмы очень тесно связаны. Те, кто надеется преодолеть соблазн, поддавшись ему, на самом деле загонят себя ещё глубже в клетку.
Замечательная мысль Набокова о том, что со временем Уайльд будет восприниматься не как эстет, а как сентиментальный сказочник, она применима и к нему самому. Конечно, «Приглашение на казнь» – произведение бесконечно эстетское. Но при этом нет у Набокова более страстного, более одинокого, более умоляющего текста. Я думаю, что одним из стимулов его появления было желание как-то задобрить судьбу, показав богу максимум своих способностей. Это вот, что ли, «посмотри, как я умею, и, может быть, теперь ты нас пощадишь». И действительно, после этой жертвы, которую он за три майских дня и ночи принёс, Вера благополучно родила. Сын родился прекрасным, и они спаслись, и успели потом уехать из Германии во Францию, из Франции в Америку. Набоков сумел отвести беду, написав самый страшный и самый откровенный роман о ней.
Можно сказать, что эта книга мрачна. Но пусть нас утешит эпиграф к ней, эпиграф из Пьера Делаланда, которого пришлось Набокову придумать: «Подобно тому, как глупец полагает себя Богом, мы считаем, что мы смертны». Это прекрасная мысль, и жаль, что этого мыслителя Набоков выдумал. Но суть «Приглашения на казнь» безусловно верна, приглашения на казнь, которыми так щедро обставлена наша жизнь, – это приглашения к бессмертию. И вот в этом замечательный оптимистический вывод Набокова.
Ну, во-первых, он не совсем выполнен им. Он выполнен ими двумя. И именно Набокову принадлежит перевод названия, не Invitation to an Execution, а Invitation to a Beheading, «Приглашение к обезглавливанию», что для него очень принципиально, очень важно. Что касается качеств, достоинств этого перевода, понимаете, какие-то вещи там непереводимы. Например, «пробили часы, – четыре или пять раз, и казематный отгул их, перегул и загулок вели себя подобающим образом». Я был очень разочарован, узнав, что многие блистательные набоковские каламбуры в этом романе совершенно утрачены. Но это, понимаете, принципиальная набоковская установка. Он считал, что переводить надо точно, и поэтому многие созвучия, эти каламбуры – это его любимое развлечение – они утрачиваются, ничего не поделаешь. Вот точно так же утрачены в «Лолите», очень хорошо написанной по-английски, множественные прекрасные каламбуры, стишки, внутренние рифмы, а прибавленные очень немногочисленны и довольно дурного тона. Ну например, когда Гумберт лежит рядом с уснувшей Лолитой, он говорит: «Мне негде было преклонить голову (чуть не написал: головку)». Это каламбур, прямо скажем, гимназический, но он производит впечатление. В оригинале его нет, потому что в оригинале нет повода для каламбура.
В целом же надо оценить этот перевод как один из последних набоковских творческих подвигов, потому что донести так точно саму издевательски мрачную макабрическую атмосферу «Приглашения на казнь», конечно, Дмитрий Владимирович не смог бы в одиночку. Во время нашей с Дмитрием Владимировичем единственной встречи он недвусмысленно заметил, что всеми литературными талантами он обязан отцу.
Владимир Киршон
«Большой день», 1935
Мы продолжаем рассказывать о русской литературе XX века, и сейчас мы поговорим о пьесе 1935 года, пьесе Владимира Киршона, год спустя поставленной, которая называлась «Большой день».
Сама по себе эта пьеса не заслуживала бы отдельного разговора, потому что всё, что уцелело от неё на сегодняшний день, – это песня «Я спросил у ясеня», которую там поют на дне рождения главной героини. Там она по сюжету влюблена в двух лётчиков, не может из них выбрать, и вот командир эскадрильи там эту песенку поёт. А по интернету широко гуляет информация, что написана она была для какой-то пьесы «День рождения». Никакой пьесы «День рождения» у Киршона нет, а есть у него пьеса «Большой день». И я, кстати, говорил с Тихоном Хренниковым, тогда и пожизненно, по-моему, руководителем Союза композиторов, делал с ним интервью про эту пьесу и про эту песню. Он был первым композитором, первым, кто создал для неё музыкальный вариант. Он напрочь забыл свою песню, утверждал только, что у Таривердиева она получилась меланхолической, а у него была весёлой и чуть ли не застольной. Содержание пьесы самой, естественно, он забыл, потому что пьеса эта жила очень недолго.
Она была поставлена в 1936-м, а уже в 1937-м Киршон был арестован, а в 1938-м уже был заключён пакт, насколько я помню. То есть пьеса о будущей войне с фашизмом оказалась невостребована по двум причинам: автор арестован и вскоре потом расстрелян, а с главным врагом заключён пакт, и вся антифашистская пропаганда, по крайней мере в 1939–1940, сошла на нет. Поэтому после ареста Киршона и его расстрела пьеса гибнет по одной причине, а ещё год спустя – по второй. Между тем эта пьеса, которая практически не перепечатывалась и которая доступна сейчас только в крошечном издании 1936 года, маленькая такая книжечка для репертуарного театра, она являет собою довольно интересный пример. Поэтому я предпочитаю поговорить о ней, беря литературу 1935 года. В 1935 году в общем в литературе ничего особенно яркого не происходило. А вот об этом национальном гипнозе, о национальном неврозе и военном выходе из него, наверное, поговорить стоит.
Владимир Киршон, уроженец Нальчика, довольно интересная фигура, 1904 года рождения. Говорят (во всяком случае, как вы понимаете, при этом были очень немногие, а рассказывал Киршон эту историю неохотно), что приговор ему на самом деле прозвучал в 1931 году, на одной из многочисленных тогда сталинских встреч с писателями. Происходило это на горьковской даче в Горках, там писатели встречались со Сталиным, получали творческие указания. На одной из таких встреч приговорён, по сути, был Бабель. Бабель не рассказывал, из-за чего, а мрачно только повторял: «Я не понравился». И Киршон тогда же подошёл к Сталину и спросил: «Товарищ Сталин, я знаю, что вчера вы были в Московском Художественном театре и смотрели мою пьесу “Хлеб”. Я хотел бы узнать ваше впечатление». Сталин смерил его взглядом, Киршон был ростом ещё ниже Сталина, и ответил: «Не помню». – «Но ведь вы были там вчера!» – «Не помню. Вот “Коварство и любовь” смотрел в 11 лет, помню. А вашу пьесу смотрел вчера – не помню». Это хороший ответ, думаю, что выдуманный, потому что Сталин вообще был не шибко остроумный человек. Но ему приписывались тогда очень хорошие остроты, например, знаменитый ответ на подобострастный вопрос Василия Ивановича Качалова: «Иосиф Виссарионович, я не хотел бы отдыхать за границей, хотел бы отдохнуть где-то в СССР. Что бы вы посоветовали?» Сталин сказал: «Мой опыт подсказывает, Туруханский край». Это действительно прекрасный ответ, тем более что Сталин проводил там довольно много времени в ссылке, но думаю, что сам Сталин, опять-таки, был не настолько остроумен, чтобы так ответить подобострастному артисту.
Как бы то ни было, Киршон пострадал не столько за плохую драматургию, если бы Сталин расстреливал за плохие пьесы, это было бы ещё хоть как-то объяснимо, потому что на самом деле террор не имеет логики. Это тоже было бы ужасно, как сказал ему Пастернак в разговоре, нельзя сажать ни за плохие, ни за хорошие стихи, но тем не менее даже этой логики не было. Киршон был уничтожен за принадлежность к РАППу, и после его ареста, когда должен был состояться публичный суд над Киршоном, Елена Сергеевна Булгакова описывает в дневнике: «Всё-таки бог есть». А Булгаков ничего подобного не записывает, он не радуется, когда расправляются с его врагами, он понимает, что это делают те, кто ещё хуже его врагов. Вот в этом заключается ужас.