Но Кондров знал, что темп нужно развить в бедняцком классе, а не только в своём настроении; районные же люди приняли своё единоличное настроение за всеобщее воодушевление и рванулись так далеко вперёд, что давно скрылись от малоимущего крестьянства за полевым горизонтом».
Это замечательное в своей точности определение показухи, которая всегда ориентируется на желание выслужиться.
В результате, когда выходит статья «Головокружение от успехов», – а этой статьёй Сталин очень гордился, мы сейчас объясним почему, – Кондров реагирует так:
«Всё же Кондров совершил недостойный его факт: в день получения статьи Сталина о головокружении к Кондрову по текущему делу заехал предрика. Кондров сидел в тот час на срубе колодца и торжествовал от настоящей радости, не зная, что ему сделать сначала – броситься в снег или сразу приняться за строительство солнца, – но надо было обязательно и немедленно утомиться от своего сбывшегося счастья.
– Ты что гудишь? – спросил его неосведомлённый предрика. – Сделай мне сводочку…
И тут Кондров обернул “Правдой” кулак и сделал им удар в ухо предрика».
Изложено это, естественно, очень смешно. Предрика – председатель районного комитета, который всё время требует от него сводочку, понимаете, бюрократия? Но что здесь по-настоящему интересно? Интересно то, что Сталин ждёт совершенно иной реакции на свою статью «Головокружение от успехов», как правило, восторженной. У нас есть замечательный документ – роман Шолохова «С кровью и потом», который затем был для благовидности переименован в «Поднятую целину». Что есть в этом романе? Шолохову был поставлен прямой выбор, что знаменитую огромную седьмую часть «Тихого дона», третью книгу о Вешенском восстании, ему разрешат напечатать, если он напишет о колхозном крестьянстве, напишет эпос об освоении целины. Шолохов, скрипя зубами, начинает писать первый том «Поднятой целины», пишет его из рук вон плохо. Это абсолютно пародийная книга, взять сцену, когда агитатор-комсомолец рассказывает о том, как подвергают пыткам коммунистов за границей, а все колхозники слушают и рыдают. Но там есть важный момент – Шолохов знает, как понравиться вождю. Он показывает, как возликовало всё крестьянство, прочитав статью «Головокружение от успехов». Сталин был искренне уверен, что именно публикация этой статьи сделала коллективизацию возможной и предотвратила массовые крестьянские бунты. Конечно, статья «Головокружение от успехов» выправляет некоторые особенно яростные перегибы, но только для того, чтобы дальше начать просто ломать кости. Конечно, это абсолютно обманная статья, обманная риторическая фигура.
Сталину померещилось, что Платонов измывается над его главным вкладом в коллективизацию. Стиль платоновской книги показался ему издевательским от начала до конца, хотя Платонов рассказывает именно о том, как Сталин своими статьями, своей волей борется с местными загибами. Там даже есть термин «разгибы», они появляются благодаря Сталину. Кондров говорит: «Всякое слово хрустит в уме, читаешь – и как будто свежую воду пьёшь: только товарищ Сталин может так сообщить!» – и Сталину это показалось издевательством. В какой степени это было издевательством, сказать очень трудно. Не будем забывать, что главным объектом платоновской сатиры является не коллективизация сама по себе. Страшно сказать, он уже в «Котловане», написанном в 1922 году, сказал всё про социалистическое строительство. Даже уже в «Епифанских шлюзах» сказано, что пробили какой-то водоносный слой, что теперь всё будет уходить в бездну, что народ уже проиграл свою утопию, вместо неё чудовищное насилие.
Теперь, раз другой дороги нет, он пытается честно понять коллективизацию. Во-первых, он действительно искренне ненавидит кулаков. Там есть страшный кулак, который нарочно морит лошадей, чтобы не отдать их коллективу, довольно омерзительный образ. Бедняки вызывают его горячее сочувствие. Единственные, кто вызывает его ненависть, – люди, которые говорят бюрократическими формами, люди, для которых не существует человека, а существуют только левые и правые уклоны, сводки, первостепенная и второстепенная опасность. Там есть герой, который по сердечной слабости поставлен бороться со второстепенными опасностями, к первостепенным его не допускают.
В общем, это все, конечно, достаточно косметическая ирония. Это ирония относительно внешних, достаточно второстепенных примет этого страшного нового времени. Конечно, Платонов не позволяет себе ударить в полную мощь. Он говорит лишь о том, что эта новая утопия, которая развёрнута ради человека, человека-то и игнорирует. «Впрок» – это ключевое слово. Что такое «впрок»? Кондров всё время приговаривает: «Это нам впрок». Впрок нам то, что хоть как-то учитывает наши интересы, а всё остальное не впрок. Платонов пытается показать, что бешеная, лихорадочная работа – работа в пустоту, потому что человека она не учитывает. Но с идеей он согласен, его восхищает идея коллективного труда, в колхозах он видит прекрасный пример самопожертвования, работы, чего хотите. Вот этого Сталин и не учёл, а может быть, он просто с самого начала понял, что это хороший текст. Я бы даже рискнул сказать, что это гениальный текст. Этим он потенциально опасен. Опасен он ещё и потому, что в нём сохранился дух двадцатых годов, тех самых безумных народных агитаторов, мечтателей, которые в повести Пильняка «Красное дерево» спят в разрушенной церкви, потому что больше негде. Люди, которые всё отдали, потеряли и оказались в НЭПе не нужны. Вот эта платоновская мысль могла, конечно, не понравиться.
«Впрок» – это лишь начало крестного пути Платонова. После этого, естественно, «Красная новь» его уже не печатала. Он умудрился съездить в командировку в Среднюю Азию и написать замечательную повесть «Джан», напечатать несколько очерков о строительстве в той же Средней Азии. Потом работал в очень быстро уничтоженном журнале «Литературный критик», который уже в 1939 году был разобран. Но Платонов успел написать там целую книгу заметок «Записки читателя», которая успела дойти до набора и была разобрана. Иногда чудом появлялись его рассказы («Река Потудань», «Третий сын», «Фро»), но по большому счёту Платонов из литературы был вычеркнут до Великой Отечественной войны. Сын его был арестован по ложному обвинению и отпущен, уже когда был безнадёжно болен туберкулёзом. Собственно, от него Платонов заразился и умер сам семь лет спустя.
Жизнь его на этом закончилась. Остаётся поражаться тому, что он умудрился как-то в этой ситуации жить и писать, дожить до 1951 года. Вот это чудо какой-то невероятной внутренней устойчивости! Когда мы читаем последние тексты Платонова, например, его пьесу «Ноев ковчег» или его последний незаконченный роман «Счастливая Москва», наверно, мы замечаем там черты настоящего безумия. Наверно, оно там было, но безумие это было вызвано главным образом страшным когнитивным диссонансом. Самый советский, самый искренний из советских писателей оказался советской властью невостребован и затравлен. Единственный человек, который верил в народную утопию, оказался её первой жертвой. Это, может быть, один из самых страшных парадоксов русской литературы XX века.
Не только «Че-че-о», они вместе написали пьесу «Четырнадцать красных избушек». Они вообще дружили. У них как у литераторов нет ничего общего, будем откровенны. Эренбурга как-то спросили, что общего у Евтушенко и Вознесенского. Он ответил: «Что общего у двух ночных путников, которых привязали разбойники к дереву? Дерево у них общее». У них общее было то, что их травили. А в остальном, конечно, Пильняк – гораздо менее глубокий писатель, в нём нет того языкового чуда, хотя он хороший писатель, настоящий.
Что связывает Платонова вообще с русской классической литературой? Чувство глубокого коллективного бессознательного, неформулируемого. Народ хочет превратиться в плазму, которая страшно наэлектризована, вдохновлена великой идеей. Народ хочет перейти в какое-то состояние вещества, он страстно мечтает о Чевенгуре, превратиться во что-то из рутины. Чевенгур – особое состояние одухотворённого народа. Не случайно лучший военный рассказ Платонова называется «Одухотворённые люди».
И Платонов всю жизнь одержим этой идеей. Революция на короткое время превращает людей в эту восторженную одухотворённую массу. Ужас в том, что начальству это совершенно не нужно. Начальство убивает эту утопию, потому что управлять таким народом оно не в состоянии. Им не нужен вдохновенный народ, им сводочка нужна. Это тема, которую чувствовал Платонов, понимал Пильняк и вся большая русская литература.
Иван Катаев
«Ленинградское шоссе», 1933
Начнём разговор о 1933 годе, о повести Ивана Катаева «Ленинградское шоссе». Это довольно неожиданная вещь, что мы отобрали для элитной, золотой сотни повесть Катаева (подчёркиваю, Ивана Катаева, а не Валентина). Тут есть две причины. Во-первых, это действительно очень хорошая повесть. Во-вторых, я стараюсь всё-таки говорить не о том, что широко известно. Мы уже огребли определённые нарекания за то, что у нас 1927 годом, скажем, не помечена «Зависть». И действительно, «Зависть» Олеши – один из ключевых текстов, но я Олешу приберегаю на 1965 год, на посмертную публикацию его величайшей книги «Ни дня без строчки», которая потом стала называться «Книгой прощания». Мне кажется важным поговорить о ней. Всё-таки я стараюсь говорить о том, что сейчас не в центре внимания.
Я человек не завистливый, тем более что в судьбе Ивана Катаева завидовать особенно нечему. Это расстрелянный, репрессированный, как и большинство талантливых авторов прозы в 30-е годы, писатель. Поэтам иногда удавалось уцелеть или путём молчания, или потому, что Сталин в поэзии хоть что-то, да понимал. Но поэтов тоже косой косило безотказно. Прозаикам, особенно таким, как «перевальцы» (группа «Перевал» пыталась сохранить некую идеологическую нейтральность в 20–30-е годы), конечно, ничего не светило. Тем не менее, хотя в судьбе Катаева завидовать нечему, я читал «Ленинградское шоссе» со жгучей завистью просто потому, что такой прозы давно нет. Я считаю Ивана Катаева в некотором смысле предтечей Трифонова. Будущие трифоновские подтексты, образ Москвы, ключевой в литературе 60–70-х годов, – всё это катаевское. Вот об этом мы сейчас и поговорим.
Вообще вся проза 30-х годов чётко делится на две группы. Первая, большая часть, – радостное воспевание социалистического строительства. О чём мы говорим прежде всего? Конечно, Гроссман. Хотя Гроссман и пишет в эти годы пронзительный рассказ «В городе Бердичеве», но всё-таки у Гроссмана есть довольно точная идея, им выстраданная и довольно искренняя, что этот новый мир и строительство новой жизни – благодатная и прекрасная тема для литературы, что новые люди состоялись. В незаконченном романе «Степан Кольчугин» он тоже описывает пролетариат как движущую силу революции. Ради бога, он во всё это верит. Это и, как ни печально это говорить, рассказ Бабеля «Нефть», в котором дан сусальный, много ниже бабелевского таланта, образ женщины нового типа, которая работает на исследованиях, на геологоразведке, планирует, сколько нефти получит Россия, строит грандиозные планы, одновременно решает личную жизнь подруги. В общем, это образы победителей и покорителей нового мира. Весь русский производственный роман в диапазоне от «Гидроцентрали» до «Дня второго» работает на ту же тему. Есть вторая группа литераторов – это люди, которые скорее горько сожалеют о происходящем или, по крайней мере, понимают, что родимые пятна и родовые черты России никуда не делись, что вместо индустриализации получится погибель. Это прежде всего Платонов, который очень быстро понял, что всё заканчивается котлованом, это Леонид Леонов, который умудрился в романе «Скутаревский» и особенно в «Дороге на океан» показать утопичность, невозможность этого строительства. Это Пильняк, который довольно чётко показал, что всё выходит на прежнюю матрицу. То есть это люди, которые не верят в эту новизну. Иван (я всё время это подчёркиваю, потому что гораздо более известен Валентин) Катаев в этом мире стоит наособицу. Он искренне сожалеет и сострадает тем, кто не вписывается в эту новую матрицу. Не сказать, что он сочувствовал тем, кто строит новый мир, что он его любит. Но самое главное – он восхищён масштабом происходящего, той страной, которая может себе позволить такой диапазон.