Книги

Время потрясений. 1900-1950 гг.

22
18
20
22
24
26
28
30
Колокола, гудошники…Звон. Звон…Вам,ХудожникиВсех времён!Вам,Микеланджело,Барма, Дант!Вас молниею заживоИспепелял талант.

Вот это обращение к архитекторам, к строителям, хранителям культуры, оно именно у Вознесенского в 1959 году, спустя почти 20 лет после кедринской публикации, прозвучало как прямая преемственность. Почему архитектура становится таким важным символом? Потому что архитектура – это и есть единственное лицо эпохи. От Ивана Грозного остался вот этот храм, вот что пытается нам показать Кедрин. То, что главное, что остаётся от эпохи, – это не её кровавые злодейства, не присоединение земель и не убогое теоретизирование, а главное, что остаётся, лицо времени, – это то, что построили двое безвестных зодчих. У Кедрина гораздо раньше появилась эта мысль, ещё в поэме «Пирамида»:

И скажет:

«Царь!Забыты в сонме прочихТвои делаИ помыслы твои,Но вечен трудТвоих безвестных зодчих,Трудолюбивых,Словно муравьи!»

Вот то, что главная задача человека на свете – это создать храм культуры, мысль, которая потом прозвучала у Стругацких в «Граде обречённом», это как раз Кедрин, это кедринская концепция. Потому что даже положить свой кирпич в основание этого храма – уже значит больше, чем присоединить любые земли.

Дальнейшая судьба Кедрина была очень трагична. Он уцелел во время войны, несколько раз просился добровольцем, но его не брали из-за зрения минус 17. Попал в конце концов во фронтовую газету, под псевдонимом Вася Гашеткин написал множество стихов почти тёркинской силы, а в 1945 году погиб при до сих пор не выясненных обстоятельствах, там очень странная история. Он поехал в Москву за гонорарами, жил в Мытищах, поехал за гонораром в Москву. Там его в баре недалеко от проспекта Мира увидел Михаил Зенкевич, последний человек, с которым он говорил. И Зенкевич заметил, что около них всё время тёрся какой-то странный тип, который пытался пристать к их застолью, поодаль за ними наблюдал. И Зенкевич предложил, чтобы Кедрин заночевал у него, не ездил в Мытищи, а Кедрин сказал: «Нет, жена больна, везу лекарства». И Кедрина нашли случайно, в совершенно другой стороне. Неподалеку от станции Вешняки он был выброшен с поезда, и жена, которая его опознавала, говорит, что выражение такого ужаса, нечеловеческого, было у него на лице, какого она никогда не видела при жизни. Это, кстати, опровергает версию о возможном суициде, которая тоже гуляла довольно долго. Его и за три дня до этого какие-то странные люди пытались столкнуть с платформы, но тогда вмешались пассажиры. Кто его убил и из-за чего, до сих пор никто не знает. Все его документы подбросили семье две недели спустя просто к порогу.

Много было расследований, много было попыток это дело возобновить, ничего неизвестно. Почему он поехал не в ту сторону? С кем поехал? Как он вообще провел 18 сентября 1945 года, последний свой день? Это до сих пор тайна. И непонятно, может быть, действительно какие-то давние энкавэдэшные провокации, за ним ходили провокаторы и следили, и какой-то след за ним тёмный тянулся, или он должен был получить квартиру в Москве и кто-то вот таким варварским образом решил его обойти, этого мы до сих пор не знаем. Но невыносимо мучительна сама эта смерть на взлёте, смерть человека, который только-только начинал набирать какое-то влияние, какую-то славу, человека, который только что начинал становиться на крыло. И что нам всем от того, и что Кедрину самому от того, что в шестидесятые годы он стал одним из самых знаменитых русских поэтов? Надо сказать, он вообще предвидел и такой конец, и посмертную свою славу, и какое-то страшное это эхо несвершившейся судьбы, оно звучит во многих его пророческих стихах.

Какое просторное небо! Взгляни-ка:У дальнего леса дорога пылит,На тихом погосте растёт земляника,И козы пасутся у каменных плит.Коль есть за тобою вина или промахТакой, о котором до смерти грустят, —Тебе всё простят эти ветви черёмух,Все эти высокие сосны простят.И будут другие безумцы на светеМетаться в тенетах любви и тоски,И станут плести загорелые детиНад гробом твоим из ромашек венки.

Какая-то интонация совершенно вообще из начала XX, из конца XIX века, совершенно странная для русского стиха.

Судьба Кедрина посмертная была странная ещё тем, что во времена, когда советская власть не очень-то издавала Пастернака и совсем не издавала Мандельштама, для детей моего поколения Кедрин был таким мостом к настоящей высокой поэзии. У многих из своих сверстников я находил вот тот же, зачитанный до дыр оранжевый сборник 1984 года, где впервые были напечатаны и «Рембрандт» в полном виде, и большинство поэм, включая гениальное «Приданое», которое я с тех пор знаю наизусть. Очень много кедринских текстов, которые для нас как бы заменяли прикосновение к подлинной русской классике XX века. Можно, конечно, сказать, что Кедрин – суррогат этой классики для советского подростка. Но это не так. Мне кажется, что это поэт абсолютно клюевской на самом деле мощи, поэт классической, а не графоманской, не попсовой традиции. Многие посматривают на Кедрина высокомерно, говоря, да, это, конечно, не Мандельштам. Я думаю, что он Мандельштаму в лучших своих вещах не очень-то и уступает. И если мы сегодня перечитаем «Приданое», мы поразимся тому, какая там лирическая сила.

В общем, «Зодчие» и весь практически Кедрин довоенный к 1940 году так трагически закончившийся, это всё остаётся для нас уникальным памятником не только русской лирики, но и простого, выдержанного, негромкого человеческого мужества, того самого мужества, которого в XX веке было так мало.

У нас, понятное дело, есть вопрос, и этот вопрос довольно предсказуем. Почему Кедрина не посадили?

Вы будете смеяться, но сажали не всех. Представить себе, что все писатели той эпохи, даже имевшие уголовные дела в прошлом, были арестованы в тридцатые годы, это, знаете, никакого воображения не хватит. Некоторые всё-таки уцелели. Почему не взяли Кедрина? Во-первых, кто знал Кедрина? Он сидел на должности тихого литконсультанта, кстати говоря, был одним из учителей Наума Коржавина, вёл литературную студию, где тот когда-то читал свои первые стихи. Коржавин вспоминает, что однажды он прочёл там свои стихи, что, если когда-нибудь его враги обманут, «я приползу на старую Лубянку», там была такая строчка. А Кедрин сказал ему, не надо тебе никуда ползти, они сами за тобой придут. Что и осуществилось четыре года спустя.

Кроме того, Кедрин был очень мало кому известен и никакой опасности не представлял, он просидел в тихой такой нише. И жил в коммунальной квартире, где кабинетом ему служила четверть комнаты, завистников у него не было, доносов на него не писали. Может быть, то, что он так роптал на своё бесславие, это было некоторой ошибкой его, потому что по большому счёту радоваться надо было, что никто тебя не знает. Может быть, именно это полное отсутствие аудитории и славы, когда его знали, может, три человека – Щипачев, Луговской, Антокольский, – может быть, это и спасло его тогда, но не спасло, как видим, после войны. Потому что человек, диссонирующий с эпохой, гибнет если не от репрессий, то от бандитов. Правда, утешением ему может служить то, что в следующую эпоху он станет одним из главных героев своего времени.

Константин Симонов

«Жди меня», 1941

На этот раз мы поговорим – довольно редкий случай в нашей практике – даже не о поэме, а об одном стихотворении 1941 года, которое стало, наверное, самым известным лирическим произведением советского периода. Это стихотворение Константина Симонова «Жди меня».

Вопреки распространённому мнению, стихотворение это написано не на фронте, а во время одной из кратковременных командировок, наоборот, в Москву, в редакцию «Красной звезды». Симонов жил тогда на небольшой частной квартире у друга и там это стихотворение в один из октябрьских дней 1941 года закончил, хотя придумал его, как он вспоминает, ещё в августе 1941 года, в самые страшные дни отступления.

Почему этот текст оказался таким знаменитым и что вообще из себя представляет военная лирика Симонова? Начнём с того, что все инсинуации, которые Симонова хронически преследуют, что это стихотворение написал не он, что оно то ли взято из блокнота погибшего друга, то ли это переписанный неизвестный текст Гумилёва, – это глупость. Приписываемый Гумилёву текст совершенно не мог ему принадлежать, это абсолютно графоманские стихи. Гумилёву вообще приписывают очень много всякой дряни, которую иногда находят или в чужих записных книжках, или в солдатских блокнотах. Это творчество самодеятельное, по-своему ничуть не менее достойное, но с литературной точки зрения никакое.

Конечно, Симонов сам написал эти стихи, и они очень точно отражают собой суть и структуру его военного романа в стихах, в который этот текст полноправно входит, его лирической книжки «С тобой и без тебя». Существует другой слух, гораздо более устойчивый, что Сталин, увидев книгу «С тобой и без тебя», спросил: «Сколько тысяч экземпляров?» Ему сказали: «Пять тысяч». Он ответил: «Надо было бы два – ему и ей». Но это тоже, в общем, легенда, потому что Симонов был сталинским любимцем. Сталин очень поощрял, что в годы войны лирические стихи были популярнее всякого этого жестяного громыхания. У него всё-таки был вкус, хотя очень консервативный и узкий.

Что касается сюжета лирической книги «С тобой и без тебя», вообще это довольно экзотический жанр – книга стихов, потому что она, как правило, отличается от просто сборника сквозным единым лирическим сюжетом. Этот единый лирический сюжет в книге Симонова, конечно, наличествует, и это сюжет экзотический, в литературе довольно редкий. Это история о том, как мальчик любит девочку, девочка, как всегда, даже будучи ровесницей, чуть постарше, всегда понимает чуть больше, всегда опытнее просто инстинктом. К тому же Серова к этому моменту была уже вдовой, муж её, прославленный лётчик Серов, уже погиб через полгода после свадьбы, сына Анатолия она родила, уже овдовев.

Серов как раз тоже был одним из сталинских любимцев, а Симонов тогда ещё был никем. Он был молодым поэтом, начинающим драматургом, чья пьеса «Парень из нашего города» получила первую Сталинскую премию в череде бесконечных симоновских наград. Она очень понравилась наверху, понравились и халхин-гольские стихи Симонова. То, что Симонов вместо аспирантуры поехал на Халхин-Гол, вызвало у Асмуса эпиграмму «Аспирантура – дура, штык – молодец». Действительно, Симонов вовремя понял, что стране на пике милитаристского психоза нужны военные стихи и военные поэты. Тогда же Симонов полюбил молодую, одинокую, трагическую, всеми любимую, непокорную, неуправляемую Серову. Несколько раз ему удавалось, как ему казалось, добиться её взаимности. Всё это описано в одном из лучших стихотворений цикла:

Ты говорила мне «люблю»,Но это по ночам, сквозь зубы.А утром горькое «терплю»Едва удерживали губы.

Видите, какая интонация, какие простые рифмы: «зубы» – «губы», «люблю» – «терплю». Симонов – очень непосредственный автор, отсюда это ощущение простоты и подлинности, которое есть в его стихах. Действительно, чего-то он добивался, но было полное ощущение, что Серова, которая так и не стала Симоновой, по-прежнему влюблена в мёртвого мужа. Некоторое время спустя ему удалось, как ему казалось, добиться настоящей взаимности, когда он был на фронте и подвергался постоянному риску:

И вдруг война, отъезд, перрон,Где и обняться-то нет места,И дачный клязьминский вагон,В котором ехать мне до Бреста.<…>Ты вдруг сказала мне «люблю»Почти спокойными губами.

Лирический сюжет в том, что мальчик в конце концов добивается любви от девочки, да только ему, прошедшему войну, медные трубы и раннюю славу, уже это не нужно. Симонов 1945 года – человек, который действительно стал любимым военным поэтом миллионов и, рискну сказать, главным поэтом эпохи, гораздо популярнее и Пастернака, и Ахматовой, и всех советских авторов в диапазоне от Суркова до Гусева. О чём там говорить? Симонов, конечно, номер один. И после всего того, что он пережил, ему не очень-то и нужна Серова. Дело даже не в том, что она ему изменяла, вот здесь как раз очень точен апокриф, когда Поскрёбышев говорит: «Товарищ Рокоссовский живёт с женой товарища Симонова, что делать будем?», на что Сталин отвечает: «Завидовать». Что тут сделать, тут уже его власть не абсолютна, с товарищем Рокоссовским он не очень может сладить в этот момент.