Эмир поначалу отнесся к Виткевичу холодно – с учетом заверений Бернса о возможности договориться с генерал-губернатором Индии и надежды на то, что англичане уступят Кабулу пешаварский округ. Хопкирк утверждает даже, что Яна поместили под домашний арест и условия содержания были «полутюремные»[410]. Так ли это? Беллетрист черпал информацию из записок Мэссона, но во-первых, делал это не во всём аккуратно (археолог отмечал, что Виткевича поселили под надзором в дом первого министра Абдул Самед-хана, но не называл это арестом, поскольку русский мог свободно выходить на улицу или в гости), а во-вторых, не всегда принимал во внимание субъективность автора этих записок, его тенденциозность и однозначно отрицательное отношение ко всем трем участниками переговоров – эмиру, Виткевичу и Бернсу.
Допустим, Мэссон не грешил против истины, когда заявлял, что у эмира вызвал сомнение статус Виткевича, и тот именовал его «обманщиком и фиглярам» (на том основании, что прибывший по своему обыкновению щеголял в казацком мундире)[411]. Но, скорее всего, подобные резкие высказывания делались намеренно в присутствии англичан, чтобы те не заподозрили Доста в двойной игре. Подвергать же «полутюремному содержанию» посланца русского государя императора, пусть явившегося с некоторым запозданием, он вряд ли бы решился. Подобное обращение с иностранным представителем выглядело бы по меньшей мере непонятным в стране, славившейся своим гостеприимством. Сам Мэссон не раз констатировал приветливость афганцев вообще и кабульских горожан в частности: «Мало найдется мест, подобных Кабулу, где чужеземец мог так скоро почувствовать себя как дома и непринужденно общаться с представителями всех классов»[412].
Трудно сомневаться и в том, что Дост Мухаммед-хан учел просьбу Симонича, высказанную в письме, которое передал Виткевич – оказать посланцу «вежливый» прием, отнестись к нему с уважением и доверительно поделиться с ним своими соображениями[413].
Итак, после того, как Бернс в очередной раз «ушел от ответственности», отказавшись выбирать жилье для Виткевича, эмир определил русского в дом к своему первому министру, которому безгранично доверял. Это было и почетно, уважительно, и позволяло присматривать за гостем, сохраняя в тайне детали его пребывания в Кабуле.
Впрочем, гостеприимство – гостеприимством, однако в поведении государственных мужей Востока (как, впрочем, и Запада) политическая целесообразность могла все же взять верх. Поэтому не будем априори отметать все свидетельства Мэссона; несмотря на его склонность к преувеличениям, они в различной степени отражали реальную ситуацию. Скажем так: не нужно недооценивать опасность, угрожавшую Яну. Его могли поселить в прекрасных условиях, но это не гарантировало его безопасность. Едва ли Мэссон выдумал сказанное как бы в шутку Абдул Самед-ханом – что неплохо бы «перерезать горло» Виткевичу. Хотя, поспешно оговаривался Мэссон, он не поверил в искренность подобной угрозы, «она все же прозвучала»[414]. Указанный пассаж лишний раз подтверждает, что миссия Виткевича была сопряжена с немалым риском.
Вообще же, нестыковок в рассказе археолога хватало. Он так стремился выплеснуть побольше «негатива» на Виткевича и Бернса, что нередко в представленном им описании событий утрачивались причинно-следственные связи. Особенности обращения с Виткевичем говорили о том, что эмир по-прежнему верил обещаниям Бернса, всерьез рассматривая возможность партнерства с Англией в обмен на Пешавар. Следовательно, англичанину нужно было радоваться реакции Дост Мухаммед-хана на приезд русского. Почему же Мэссон изображает Бернса расстроенным и совершенно «обессиленным»
Бернса пригласили к эмиру, чтобы высказать экспертное мнение относительно верительных грамот Виткевича, то есть адресованного Дост Мухаммед-хану официального письма Николая I. Бернс, если верить
Мэссону, все еще пребывал «в расстроенных чувствах»
Мэссон уверял, что письмо русского царя поддельное и изготовили его, дескать, в персидском лагере, а что до печати, то она будто бы ничем не отличалась от печати на мешках с русским сахаром, которые продавались на местном рынке. В ответ на такие рассуждения Бернс лишь «пожал плечами, вздернул брови и прищелкнул языком»[417], чем окончательно расстроил и разочаровал Мэссона. Тот никак не мог понять, что в отношении к своему противнику британский капитан проявлял определенное великодушие, не опускался до подлых приемов и предпочитал схватку с открытым забралом. Он мог не доверять русскому, опасаться его, переживать по поводу его намерений и действий, но это не могло стать оправданием низости. Распространенное мнение о том, что взаимные интерес и симпатия, с которыми разведчики отнеслись друг к другу, не помешали Бернсу настроить Дост Мухаммед-хана против Виткевича[418], не отвечают действительности. Британский капитан считал Россию и русских своими противниками, но не строил гнусных козней ради достижения своих целей.
Кстати, Мохан Лал, в противоположность Мэссону, поддержал Бернса и также подтвердил подлинность императорского письма[419]. В своей книге он высказал удивление попытками археолога представить Виткевича не официальным представителем Петербурга, а «искателем приключений», даже мошенником. По мнению Лала, Мэссон мог черпать информацию из каких-то «особенных источников» или просто стремился привлечь к себе внимание столь оригинальным заявлением[420]. На деле этот археолог, скорее всего, хотел любым способом дискредитировать Виткевича в глазах Дост Мухаммед-хана и Бернса.
Заступничество британского капитана сыграло свою роль в том, что эмир принял Виткевича через три дня после его приезда. Встреча, однако, получилась короткой и не во всём удачной для гостя. Помимо эмира на ней присутствовали Абдул Самед-хан и еще ряд сановников. Виткевич передал письмо Николая I, послания Мохаммад-шаха и Симонича, а возможно, и проект соглашения между Тегераном и Кандагаром (копией которого эмир, впрочем, уже располагал).
Вручая верительные грамоты, Виткевич объяснил, почему вместе с ним не прибыл Гуссейн Али, которого задержала в дороге «серьезная болезнь» (то же самое сообщал эмиру в своем письме Симонич[421]) и затем сформулировал цель своего визита: передать эмиру самые добрые пожелания российского императора, который в ответ на письмо Дост Мухаммед-хана заверяет его в своей готовности предоставить Кабулу российскую защиту и вступить с ним в союз. Россия, как было также отмечено Виткевичем, надеется на то, что афганские владетели сумеют урегулировать разделявшие их противоречия, и «примут покровительство Персии, с которой Россия находится в поистине дружеских отношениях»[422].
Эмир не мог не обратить внимания на то, что, хотя Виткевич озвучил от имени императора идею «защиты» и «союза», в самом тексте послания об этом ни слова не говорилось. Между тем, для Дост Мухаммед-хана именно данный момент имел первостепенное значение. Как мы помним, в письме Николаю I, которое эмир вручил для доставки Гуссейну Али летом 1836 года, речь шла не просто о союзе, а о военно-политическом союзе. То, что в ответном послании царь обошел вниманием эту деталь явилось лишним доводом в пользу соглашения с англичанами, обещавшими реальную военную помощь (со слов Бернса, ясное дело).
Справедливости ради надо сказать, что о возможности российской вооруженной поддержки говорилось Симоничем (судя по всему, в письме, полученным эмиром ранее, до приезда Виткевича), который на свой страх и риск посулил ее Кабулу, даже если таковую не окажет Мохаммад-шах[423]. Факт подобного заверения подтверждал Бернс, имевший, благодаря расположению эмира, доступ ко всем письмам и бумагам, передававшимся Виткевичем. Об этом упоминал и Ибрагим Ходжа, тепло принятый при шахском дворе[424] и успевший к тому времени вернуться из Тегерана.
Однако для Дост Мухаммед-хана одних слов Симонича, даже в письменном виде, было недостаточно, особенно когда они не находили подтверждения в послании царя. Поэтому, попросив Виткевича передать его благодарность императорскому величеству, он признался, что уже согласился на подписание договора с Великобританией, который позволит ему вернуть Пешавар и другие афганские владения, незаконно удерживаемые Ранджит Сингхом. С некоторой гордостью правитель сообщил о том, что англичане дадут ему 20 тысяч ружей для армии, которая направится на выручку Камран-хану.
Из всего этого можно было сделать вывод, что Кабул переходит в стан врагов Персии и России. Дост не скрывал, что договор пока не подтвержден и находится на рассмотрении в Калькутте, но в то же время говорил о нем как уже о почти свершившемся факте. Это свидетельствовало либо о силе убеждения Александра Бернса, либо о том, что эмир не упускал случая подразнить русского эмиссара, чьи заверения на том этапе представлялись менее конкретными и весомыми, нежели заверения англичан.
Понятно, ему понравилось заявление Виткевича о том, что Россия готова помочь Кабулу в материальнофинансовом отношении (два миллиона рублей наличными и на два миллиона товаров), но это было устное заявление и оно не могло тогда склонить чашу весов в пользу Петербурга.
Врыв негодования у Дост Мухаммед-хана вызвало привезенное Виткевичем послание Мохаммад-шаха. На первый взгляд в нем не было ничего особенного: небольшое, лаконичное, своего рода дополнительная верительная грамота. Шах сообщал об «уважаемом капитане Виткевиче, направленном моим высокочтимым братом русским императором с визитом в Ваше государство» и обещал, что сближение с Россией обеспечит Дост Мухаммед-хану поддержку Тегерана[425]. Но некоторые формулировки показались эмиру высокомерно-снисходительными и унизительными. Шах обращался к нему несколько свысока, называя свое послание
Мэссон принял возмущение эмира за чистую монету. По его словам, кабульский владыка пришел в такую ярость, что лицо его побагровело[426]. Любопытное замечание, учитывая, что на вручение верительных грамот Виткевичем дипломатов другой страны не приглашали, и англичанин, таким образом, вряд ли мог лично наблюдать за изменением цвета лица афганского владыки.
А вот от Лала не укрылись истинные мотивы эмира. Он сообразил, что Дост Мухамммед-хан «работает на публику», чтобы члены британской делегации лишний раз удостоверились в его негативном отношении к Тегерану и Петербургу[427]. Выше уже отмечалось, что эмир был человеком умным, никогда не «складывал все яйца в одну корзину» и не оставлял перед собой открытой одну лишь дверь. Он сохранял надежды на то, что Лондон и Калькутта согласятся на его условия, и намеренно подчеркивал, что предложения России и Персии его, дескать, нисколько не интересуют, он их воспринимает как нечто «несуразное» и даже «комическое»[428]. Но это не означало, что позиция Доста останется неизменной при любых обстоятельствах.