Они обращались с нами так хорошо, как только возможно. Их запасы картофеля – а другой пищи у них не было – были закопаны, чтобы пережить зиму, но они откопали картошку и делились ей с нами. Мы давали им соль, рыбные консервы из лосося и гречку. А теперь мы сказали им, что они должны собрать все пожитки и уходить на все четыре стороны, лучше всего на восток. Они не могли понять этого. Не хотели понимать; не хотели верить.
Наконец, когда пришла ночь, кавалерия вскочила в седла, и мучительная реальность вступила в свои права. «Один за другим они уходили, все еще не веря: парами, по трое и по четверо, уходили медленно, исчезая под деревьями в вечерних сумерках». Болеславский и остаток его взвода собрались и начали прокладывать огненную дорожку от дома к дому. Одной спички хватило, чтобы вся деревня оказалась объята пламенем. Когда взвод сел в седла и тронулся, им пришлось проезжать мимо жителей деревни, «которые сидели на земле или стояли, глядя на алое пламя. Все, особенно женщины и дети, всхлипывали»[141].
В других местах Польши земля была так же выжжена. Как много дней спустя докладывал граф Роникер генерал-губернатору Варшавы,
войска переходящие от 1 июля на новые позиции от линии Боровице Мишево Старозьребы Бромиерж сожгли все селения на пройденной ими площади Плоцкаго Плонскаго и Пултускаго уездов, гнали перед собою все население, отбирали у него скот и лошади безвозмездно[142].
Русские кавалеристы ходили от дома к дому, обливали керосином крыши и поджигали дома один за другим. Вскорости прибывшие немецкие войска затушили пожары, но все остальное было разрушено. Роникер заявлял:
Население, везде и без исключения изъявляло желание не покидать своей родины, без внимания этим его желаниям оно удалялось насильно, порой под угрозой немедленнаго расстрела (гр. Домбский им. Лубки Плоцкаго уезда). Оно не имело возможности унести с собою самых необходимых вещей, ибо поджоги производились в большинстве случаев без предварительного уведомления. В огне пропадали произведения искусства, семейные документы, даже деньги. <…> Часть края, о которой мы говорим, представляет из себя пустыню, жители превращены в нищих.
В новых поселениях среди беженцев начала распространяться холера. Во Влодаве было зарегистрировано 44 случая; вдоль дорог, по которым уходили беженцы, оставались братские могилы. В промежутке между разрушением немецкого «клина Макензена» и катастрофическим отступлением русских поляки пережили колоссальные потери. В течение войны было разрушено почти два миллиона домов и сельскохозяйственных построек [Molenda 1985: 188]. Так были жестоко разорваны тонкие, еще непрочные узы между солдатами и местным населением. Социальные связи и устои рухнули, уничтожив множество экономических и социальных ресурсов, необходимых для их восстановления.
Беженцы продолжали подвергаться преследованиям даже после эвакуации. Военные чины вскоре осознали, что порожденные их приказами группы беженцев не просто исчезли с прифронтовой территории, подобно многим депортированным лицам в первые месяцы войны. Они боролись за пищу, фураж и место на дорогах. Военные снова прибегли к силе, как показывает горький пример польских беженцев, схваченных в разгар операции у Нарева. Когда шло сражение у Прасныша и стало очевидно, что придется отступать, командирам формирований 1-й армии было велено принять «жесткие меры» и обеспечить, чтобы беженцы постоянно оставались на обочинах дорог, а войска и транспорт получили беспрепятственный проход. В то же время всех этих беженцев надо было быстро переправить на противоположный берег Нарева (предполагаемую новую линию обороны). В первом черновике приказа говорилось, что беженцев нужно «гнать» через реку, но кто-то в конечном варианте заменил это слово на более мягкое «направлять»[143]. Армия не зафиксировала документально, наблюдалось ли это четкое различие во время «направления» гражданских лиц через Нарев, однако результаты оказались катастрофичными:
В ближайшем тылу имеется масса беженцев с малыми детьми и с домашним скарбом. Положение их крайне тяжелое, несчастные не имеют крова, голодают, не знают, куда идти. Гражданские власти отсутствуют, и помощи с их стороны не видно. Необходима правильная немедленная организация этого дела, создание целой сети питательных пунктов, о месте нахождения которых беженцы должны знать, чтобы население не путалось со своим скарбом с войсками, обозами, а направлялось в заранее отведенные места. Теперь не могут возникнуть эпидемические заболевания и недовольство населения, несущего покорно свой крест. Необходимы экстренные и энергичные меры со стороны администрации[144].
Ситуация еще больше усугубилась, когда начали поступать рапорты, что казачьи войска принялись нападать на беженцев возле Вышкува, примерно в 25 километрах за Наревом. Эти беженцы надеялись уйти дальше к востоку, но у них отняли деньги, лошадей и особенно скот. Они молили о защите военного коменданта Вышкува, который «устыдился» ситуации, но у него не было сил, чтобы патрулировать местность вне города. Он просил штаб 1-й армии дать ему войска и право назначать полевые суды, но ответа не получил[145]. В то же время местные крестьяне жаловались, что толпы дезертиров наводнили окрестные леса, выходя только для грабежей [Knox 1921, 1: 349].
Последствия этих бесчинств для евреев Польши и Галиции были еще более тяжелыми. На всем протяжении зоны боевых действий с самого начала отступления евреи страдали от погромов, насилия и вооруженных ограблений [Prusin 2005: 54]. Обращение с евреями было неодинаковым. Сперва предполагались этнические чистки. Когда фронт в мае приблизился к крепости Ковно, ее комендант генерал Григорьев приказал выгнать с близлежащих территорий 30 000 евреев. Этот приказ распространялся и на солдат вблизи крепости, которых арестовали, лишили военного обмундирования и снаряжения и отправили босыми и полуголыми в заключение, сначала в губернскую тюрьму Ковно, а потом дальше в тыл, в Вильно[146]. Эти выселения вызвали обеспокоенность и в России, и за рубежом. На заседании Совета министров даже антисемиты правого крыла были в смятении. «Я не юдофил, – сдержанно высказался министр внутренних дел Николай Макаров, – но я не одобряю. Это внутренняя опасность – погромы и подогревание революции. Еще это международная опасность. Было бы лучше брать заложников». Министр финансов добавил, что будет практически невозможно получить запланированный иностранный заем в миллиард долларов на фоне массового насилия подобного рода, а министр сельского хозяйства А. В. Кривошеин с гневом заявил, что такая мера одновременно и вредна для правительства, и является «средневековой» по своему характеру[147]. Ан-ский, однако, истолковывал Великое отступление иначе. Он считал начало применения политики выжженной земли настоящим «поворотным пунктом» в решении еврейского вопроса в ходе войны. До Великого отступления во всех несчастьях винили евреев, теперь же масштаб катастрофы был слишком велик, а причины ее – слишком очевидны, чтобы винить «еврейских шпионов» [An-sky 2002:129-130]. Возможно, это справедливо, но то обстоятельство, что у нищих евреев теперь прибавилось товарищей по несчастью, не умерило зверств при отступлении. Ни антисемитизм, ни подозрения в шпионаже в отношении евреев не улеглись. Напротив, они достигли такого градуса, что Кривошеин со злостью и расстройством заявил своему коллеге в августе, что «мы не можем вести войну против Германии и еще одну – против евреев одновременно»[148]. Однако могущественные антисемиты в русской армии и правительстве продолжали прилагать все усилия, чтобы вести именно такую двойную войну: вскоре после того, как фронт стабилизировался, наблюдатели доносили, что в таких местах, как Минская губерния, возобновились целевые депортации евреев[149].
Побег от многочисленных опасностей фронтовой зоны был лишь первым шагом для беженцев. Транспортная инфраструктура России трещала под давлением чрезвычайной ситуации, а местные власти не могли справиться с кризисом, имея лишь ограниченный опыт и еще меньше ресурсов. Уже к 20 июня (3 июля) губернатор Минска насчитал сотни тысяч беженцев на своей территории и умолял отправить их в южные губернии вдоль Днепра[150]. 23 июня (3 июля) смоленский губернатор писал своему коллеге в Варшаву, более чем за 800 километров, что Смоленск «переполнен» беженцами и что для них в городе не осталось жилья[151].
К 30 августа (12 сентября) через Витебск прошло более 200 000 беженцев. Ответственные должностные лица города попытались организовать пункты питания и жилье для них, но не справились из-за большого наплыва людей: в их распоряжении было всего 129 615 рублей и несколько человек, которые могли работать полный день. Губернские власти организовали 15 санитарных пунктов и пунктов питания, но все равно беженцам приходилось преодолевать сотни километров, не получая никакой помощи. Голодные беженцы сметали все, что годилось в пищу, с полосы земли шириной в несколько километров вдоль дорог. Неудивительно, что началась эпидемия холеры, хотя масштабы ее неизвестны, поскольку никто не удосуживался вести учет заболевших или лечить беженцев[152]. «Огромное количество трупов» оставалось лежать вдоль дорог и на железнодорожных станциях; их никто не хоронил, потому что некому было это делать[153]. Во всей зоне действия закона военного времени беженцы обращались за помощью к армейским властям и даже спрашивали, куда идти. Алексеев обратил внимание на это явление, отметив армейским командирам, что беженцы «не знают, куда идти, никто ими не руководит, никто не регулирует их передвижения»[154]. Штаб Алексеева пытался мобилизовать местных полицейских, чтобы те помогали в организации передвижения беженцев, но без видимого эффекта.
Насильственное перемещение людей стало самым заметным исходом Великого отступления, хотя люди перемещлись и по другим причинам. С начала войны российские власти старались выводить экономические ресурсы из-под угрозы во время немецкого вторжения. Эвакуация Лодзи в ноябре 1914 года стала предвестницей гораздо более обширных перемещений в 1915 году. Уже к 7 (20) июня в Польшу полетели приказы о начале вывоза продукции с «недействующих фабрик», и особенно медных изделий[155]. Как отмечалось ранее, планирование эвакуации Варшавы началось более чем за месяц до того, как войска оставили город, и произошла она до того, как большинство солдат узнали, что ожидается дальнейшее отступление. Промышленное оборудование, цветные металлы и другое имущество были вывезены из зоны боевых действий, как только стали очевидны возможные последствия поражения в Галиции.
Польша была в основном аграрной страной. Как и в случае с промышленной собственностью, высшее командование армии предпочло вывезти продукты сельского хозяйства, а не уничтожить или оставить противнику. В Польше приказы из штаба с требованием реквизировать как можно больше семян, зерна, фуража и скота пришли еще 15 (28) июня. Сено следовало отослать в Седлице, скот – в армейские стада в Кобрин, а зерно – на Волковысский склад[156]. Машины, станки и другие средства производства следовало отправить в Москву; медь – в Петроград. Все это приходилось делать в спешном порядке, чтобы войска смогли в должное время подорвать железнодорожные пути[157]. Реквизиционные цены устанавливала армия, и списки различались в зависимости от губернии и качества товаров. Цены на лошадей составляли от 115 рублей за полудохлую скотинку в Плоцке до 300 рублей за верховую лошадь в Варшаве. Снабженцы возмещали крестьянам от 57 до 61 рубля за телеги с железными колесами и всего от 39 до 50 рублей, если колеса были деревянные[158]. Вначале реквизиции осуществлялись командами из четырех человек, которые назначались отделами снабжения эшелона в районе действия каждой конкретной армии[159], но эти команды практически не имели ни времени, ни средств для выполнения задания. Как отмечал один служащий в разгар июльского отступления, ресурсов для упорядоченных реквизиций было недостаточно. При скорости один квадратный километр в день и увеличении числа реквизиционных команд в четыре раза понадобилось бы более года и свыше 15 миллионов рублей, чтобы реквизировать все товары только в зоне ответственности 2-й армии. В результате
по всем приведенным данным очевидно, что упомянутая выше работа реквизиционных комиссий реального значения иметь не будет, а то, что предпринимается ныне, носит лишь характер демонстрации заботы о населении, требуемой данными политического момента и настроения[160].
Подобное расхождение между желанием добиться доброго расположения поляков и неспособностью относиться к ним справедливо все более обострялось по мере того, как лето вступало в свои права. Зная о надвигающейся катастрофе, Совет отдал приказ об учреждении комитета, призванного работать над политическим проектом для Польши, предусматривавшим равное представительство русских и поляков[161]. Но этот приказ запоздал и был в буквальном смысле недостаточен. Однако кризис с беженцами внес свой существенный вклад в дело деколонизации. Во-первых, армия и правительство империи поняли, что невозможно решать проблемы эвакуации и облегчения положения беженцев на местах без помощи местных властей. Поскольку земства на западных окраинах были упразднены, Ставка была вынуждена обратиться к обывательским комитетам, сформированным в начале войны в таких городах, как Гродно и Вильно[162]. Десятки тысяч рублей были переданы Министерством внутренних дел разнообразным обывательским комитетам; другие организации содействия, например Татьянинский комитет, раздавали еще больше средств [Korzeniowski 1994:44-45]. Как мы видели из главы 1, эти обывательские комитеты активно способствовали самоопределению и по мере того, как усугублялась катастрофа, это направление сохранялось. Центральный обывательский комитет князя Любомирского накануне 1915 года стал ключевой организацией на российской почве [Gatrell 1999:155]. Во-вторых, помощь беженцам в центре империи носила откровенно этнический характер; каждая национальная группа учреждала организации, призванные решать их «собственные» проблемы [Gatrell 1999:141-170]. Вопросы общественного благосостояния и управления на местах все больше ускользали из рук правительства. Для подавляющего большинства граждан неспокойные отношения между имперским государством и его колониальной периферией с каждым днем становились все хуже, о чем было хорошо известно в Ставке[163].
Товары направлялись также и на восток. Наиболее впечатляющим из запланированных мероприятий была эвакуация основных фабрик и промышленных рабочих из Риги. Гражданские власти начали составлять планы на случай подобной ситуации еще на раннем этапе войны, а предварительные шаги были предприняты в мае. 27 июня (10 июля) Поливанов отдал приказ о полной эвакуации производств, работающих на оборону, вместе с сотрудниками. 13 фабрик и более 75 000 рабочих и их семей были отправлены в тысячах вагонов в центральные области[164]. Но большая часть обусловленных экономическими причинами перемещений происходила бессистемно – порой беженцы несли вещи на своих спинах, порой их сопровождали военные. За две недели позднего лета, несмотря на тот факт, что уже осуществилось большинство реквизиций и отступлений, единственный этапный батальон сопроводил более 53 000 голов скота, 23 000 цыплят, а также и другую живность прочь от линии фронта[165]. Эти огромные стада сами по себе создавали проблемы. Армия предполагала отвести их примерно на 400 километров за месяц или чуть более, но пастухи сильно беспокоились, что потеряют десятки тысяч животных из-за недостатка фуража. Надежды заготовить фураж для стад по пути не сбылись, а размеры этих стад увеличивались с каждым днем, потому что армия забирала всех животных, оставленных бежавшими жителями[166].
Чистки оказались необычайно грязной работой, и гражданским и военным властям не понадобилось много времени, чтобы осознать, какую крупную ошибку они совершили. Уже к 20 июня (3 июля) великий князь Николай Николаевич говорил командирам, что население считает политику, которая проводилась во время отступления, «репрессивными мерами» и что эти процедуры надо менять. Три дня спустя он собрал в Ставке специальное заседание, чтобы обсудить ситуацию. Проблема не была исключительно гуманитарной. Давление, создаваемое беженцами и отступающими войсками, превосходило способности руководящих транспортным сообщением чиновников справиться с ситуацией. Армия двигалась со скоростью хромого, а отступление и эвакуационная политика военных властей не только не упростили ведения войны зачисткой зон боевых действий от гражданского населения, но и серьезно усложнили задачу. На заседании было принято решение о некоторых мерах, направленных на изменение курса. Во-первых, командирам было приказано не вмешиваться в массовые депортации. Немецкие колонисты подлежали чистке, но других следовало оставить в покое. С евреями должен был разобраться противник, а другие могли сами решать, как быть. Варварское уничтожение собственности, не имевшей или практически не имевшей военного применения (к примеру домов), следовало прекратить. Все, что могло пригодиться, к примеру продукты, подлежало реквизиции, но за плату, и необходимо было оставлять месячный запас (как раньше). Мужчин призывного возраста, которых ранее в принудительном порядке отправляли на восток, теперь просили добровольно вступать в рабочие бригады за плату 1 рубль 80 копеек в сутки. Помимо этого, насилие следовало прекратить. Командиры должны были нести ответственность за действия своих солдат. Эти приказы 24 июня (7 июля) были утверждены Николаем Николаевичем и немедленно разосланы полевым командирам[167].
Эта директива практически не возымела эффекта. Поднявшуюся волну невозможно было остановить. Даже Ставка признавала, что «таковы были данные директивы, и тем не менее явление “беженства” не только не прекратилось, но, разрастаясь и увеличиваясь, приобрело ныне стихийную силу»[168]. Отчаявшиеся войска продолжали грабить территорию. Учитывая кризис системы снабжения и разрушенную местную экономику, методичное разграбление превратилось из привычки в необходимость. Подобно «саранче или армии Тамерлана», солдаты и беженцы тучами двигались к востоку, истребляя все на своем пути[169]. Местные деятели продолжали умолять Ставку положить конец безумию. Один из них сказал Алексееву, что выселил беженцев из сожженных деревень из своего владения, потому что «продолжается насильственное выселение жителей, сжигание деревень и усадьб»[170]. Эта и другие подобные телеграммы побудили Алексеева еще раз привлечь внимание своих генералов к проблеме обращения с гражданскими. Последние, писал он, по-прежнему