Я отчаянно старалась читать журнал, но ничего не могла понять, потому что мои мысли все время были в соседнем купе. Я выслала Анну наружу, и она вернулась с сообщением, что «Малыш» — так мы называли Нижинского в разговорах друг с другом — спокойно читает. Она, кроме того, сходила в вагон-ресторан, чтобы узнать, в какой смене — первой или второй — будут завтракать наши соседи, и постараться, если возможно, получить места за одним столиком с ними. Но тут она потерпела неудачу: мы не смогли даже попасть в ту же смену. Я была в ярости. Наконец, я уже не могла терпеть. Есть Дягилев, нет Дягилева — все равно. Какой смысл ехать одним и тем же поездом, если я не могу видеть «его». И я вышла в коридор. Куря из осторожности сигарету, я прошла мимо окна купе Нижинского. Он был там вместе с Нувелем, читал и разговаривал. Я спросила себя, где находится Дягилев, но, отбросив всякую осторожность, осталась на месте. Нижинский выглядел невероятно нарядным в серовато-зеленом дорожном костюме, шляпе очень светлого серого цвета и замшевых перчатках, пуговицы которых были расстегнуты. Он не заметил меня, по крайней мере, я так подумала.
Через какое-то время он встал, вышел из купе, поклонился и прошел мимо меня. Я не знала, куда деваться от радости, и, задыхаясь, вбежала в свое купе: «Анна, Анна, Малыш сейчас прошел мимо и поздоровался со мной!» Я торжествовала: теперь я снова два месяца смогу жить воспоминаниями об этой встрече. Но я не догадывалась, что готовит мне это путешествие. Через пять минут я снова была в коридоре, притворяясь, будто курю и любуюсь пейзажами, мимо которых мы проезжали. Я сидела на откидном сиденье и упорно смотрела в окно, повернувшись спиной к купе Нижинского. Не знаю, сколько времени я выглядывала так из вагона, но вдруг я ощутила тот же самый ни на что другое не похожий электрический удар, который испытала, когда увидела, как он выходит на сцену; я медленно обернулась назад — и взглянула в чарующее восточное лицо Нижинского. Он улыбнулся и стал странно похож на моего любимого сиамского кота, а это было первым, что толкнуло меня следовать за ним по всему миру.
Его глаза были более продолговатыми, чем когда-либо, но я заметила, что они не зеленые, как казалось со сцены, а имеют густой и мягкий коричневый цвет. Я сидела там, а он стоял рядом, возвышаясь надо мной. Потом он сжал одной рукой медный поручень у окна и поставил одну ногу на радиатор. Я не могла не посмотреть вниз. Его нога смотрелась так элегантно в желтом ботинке, в этом было что-то настолько пленительное, что я не могла отвести взгляд. Нижинский посмотрел, куда направлен мой взгляд, и улыбнулся. Потом, пытаясь отвлечь мое внимание от ботинок, он сказал на ломаном французском: «Мадемуазель, вы знаете Лондон. Довольны ехать?» Я ответила целым потоком французских слов, которые все были о Лондоне: мои школьные годы в этом городе, Англия, ее очарование. Он не понимал, но терпеливо слушал. Потом я сообразила, что говорю только я одна, и резко остановилась, смутившись настолько, что не могла пошевельнуться. Мои глаза стали следить за каждым его движением; он поправлял перчатку, и в этом было столько очарования! Должно быть, я казалась ему непроходимо глупой. Он молчал и упорно смотрел в окно. Я следила взглядом за его глазами — долго ли, не знаю. Я была словно околдована. Потом вдруг Нувель позвал его, и я испугалась, а Нижинский — ничуть. Он без малейшего волнения плавным естественным движением открыл дверь и вошел внутрь. Я вернулась в свое купе, едва не падая в обморок, и была так взволнована, что не сказала ни слова Анне, когда мы приехали в Кале. Нижинский прошел на пароход, не беспокоясь ни о чем; следом за ним шел Нувель. Мы выехали из Парижа в прекрасную погоду, а к тому времени, как прибыли в Кале, небо было закрыто серыми тучами и дул сильный ветер. Встревоженные пассажиры стали спрашивать носильщиков и матросов, надо ли ожидать, что плавание через проливы будет трудным, а они успокаивали нас. Через пять минут после нашего отплытия стало казаться, что корабль то подпрыгивает до неба, то падает в бездонную пропасть. Те пассажиры, которые гордо заняли шезлонги на палубе и вооружились одеялами, трубками, леденцами и книгами, стали поспешно исчезать внизу. Через полчаса все каюты были заняты, а палуба пуста. Я тоже чувствовала себя смертельно больной. Казалось, что корабль кружится у меня перед глазами. Я не знала, куда деться от сильнейшей духоты, поэтому набралась мужества и попыталась, по совету одного из матросов, выйти на палубу. Как только я там оказалась, ветер едва не сбросил меня вниз по лестнице. Я одолела его и обошла вокруг палубы. На ней не было ни души: все ушли. Я спросила себя, что происходит с Малышом. Он был тут: стоял спиной к морю, прислонившись к перилам, и болтал с Нувелем, а тот лежал на спине в шезлонге напротив него, весь закутанный в покрывала, как мумия, с зеленовато-синим лицом, настолько укрытый шалями, что был виден только кончик его носа. Я тут же решила: останусь здесь, даже если умру от этого. Напрягая всю свою волю, я стояла там и улыбалась под вой ветра, раздувавшего мои вуаль и юбку. Матрос разложил складной стул на укрытой от ветра стороне палубы рядом с Нувелем, закутал меня в одеяла, и я храбро улыбнулась Нижинскому. Было похоже, что это его очень забавляет. Нувель все глубже заползал под свои покрывала, потом закрыл глаза и замолчал. Нижинский начал говорить со мной на русском языке, который дополняли несколько французских слов. Теперь наступила моя очередь слушать, не понимая, но его лицо и его жесты были так выразительны, что я почти не замечала, что мы беседуем только на языке пантомимы. Я забыла про бурное море. Мне показалось, что прошла всего одна минута — и мы уже были в Дувре.
Бедная Анна была очень больна во время плавания и сказала: «Никогда больше». — «Но, Анна, я нашла чудесное лекарство от морской болезни — флирт». И она действительно усомнилась в том, что я говорю правду, когда я сказала, что флиртовала с Малышом. Но где же был Дягилев, где был Василий? Не знаю. Полагаю, они были слишком больны для того, чтобы выйти на палубу и быть на страже. Один раз я добилась успеха. Когда наш поезд останавливался у лондонского вокзала, я увидела Дягилева, как всегда элегантно одетого, который стоял на перроне с группой изящно выглядевших молодых людей, и все они махали Нижинскому своими соломенными шляпами. Он проворно спрыгнул с поезда, встречавшие сразу окружили его, умчали к автомобилю. Когда я проходила мимо, Нижинский снял шляпу и махнул мне этой шляпой на прощание. Меня удивило его мужество.
Чекетти, когда возобновил свою работу, был очень доволен мной. Я тренировалась даже дома, пока он не запретил мне переутомляться на работе. Я жила в очень элегантной, но маленькой гостинице в Мэйфере, за Сент-Джеймсским дворцом. Я хорошо знала Лондон и чудесно проводила время со своими английскими родственниками, которые показывали мне достопримечательности, ходили в картинные галереи и брали меня на прекрасные поездки по парку. Я как можно чаще просила их сводить меня на ленч и обед в «Савой». Нижинский и Дягилев, как обычно, остановились там. Заседания их главного штаба проходили в гриль-зале этого ресторана примерно в три часа. Там у Дягилева был возле камина постоянный столик, за которым он собирал свой Двор.
В Лондоне программа выступлений была практически та же, что в Париже. Были, разумеется, повторно показаны любимые балеты — «Сильфиды», «Видение», «Игорь» — и поставлены те же новинки. Были исполнены «Синий Бог», «Саломея», «Игры» и «Весна священная». «Синий Бог» и «Саломея» были приняты вежливо, но без большого восторга. В первом из этих балетов огромного личного успеха добился Нижинский, во втором Карсавина. «Игры» очень сильно озадачили публику. Зрителям было очень интересно впервые увидеть спорт на сцене: это было так ново.
Но тончайшее мастерство, с которым был сделан сюжет, и стилизованность движений почему-то ускользнули от их понимания. Они ожидали увидеть настоящую игру в теннис, в которой будут участвовать Нижинский, Карсавина и Шоллар. Критики жаловались, что теннисный мяч слишком велик. Они так никогда и не поняли, что теннис был просто предлогом для введения в хореографическое искусство спортивной обстановки и современного спортивного духа, и бедный Бакст был должен сделать мяч больше, чтобы он был виден. Бакст имел дело с искусством и создавал театральный эффект.
В газетах также много писали о теннисных брюках Нижинского, поскольку они были сшиты не по классическому фасону. Но главным событием сезона была, конечно, премьера «Весны». Многие зрители уже видели этот спектакль в Париже. Критики обсуждали «Весну» в фойе во время антрактов других спектаклей. Чувствовалось, что она произвела на них огромное впечатление, и наконец загремели оглушительные аплодисменты. Часть публики не участвовала в них, но у всех было чувство, что они увидели и услышали что-то совершенно необычное, что будет иметь большие последствия, только еще не вполне осознавали это и ждали, к чему приведет новое произведение. Они отреагировали на него не чувствами, как Париж, а разумом.
Каждый раз, когда могла, я выходила на сцену перед спектаклем. Иногда мне везло, и я заставала там Малыша, который разминался. Он уже не так резко поворачивал голову в сторону, когда я смотрела на него. Иногда я замечала у него едва заметную улыбку. Во время антракта он всегда исчезал в уборной. А после спектакля его, как обычно, окружали друзья и восторженные зрители. За стенами театра всегда ждала большая толпа людей, которые не жестикулировали, не кричали, не пытались дотронуться до Нижинского или Карсавиной или поцеловать их, как делали парижане, а тихо и вежливо говорили: «Браво! Браво!» Нижинский и Дягилев со своими друзьями ужинали поздно, в ресторане «Савоя». Нижинский сидел на этих ужинах словно принц. В его внешности было что-то очень изысканное, и смокинг ему шел. Часто в его полузакрытых продолговатых глазах появлялся отстраненный наблюдающий взгляд, который я обожала и который был самым очаровательным в нем. Теперь было похоже, что он считал почти само собой разумеющимся мое присутствие рядом и тут и там — повсюду, где он появлялся перед публикой. Должно быть, он спрашивал себя, как я ухитряюсь это делать. Теперь я была очень рада тому, что в Париже потратила столько денег на свои наряды. Поскольку я всегда приходила вместе с несколькими друзьями, Дягилеву мое присутствие казалось естественным: он понимал, что я вращаюсь в одном с ними обществе.
Английские друзья Нижинского его просто обожали. Он любили его простоту, естественность, способность наслаждаться весельем, а он пытался участвовать в их спортивных играх.
Маэстро тоже любил Лондон. У него было здесь очень много друзей среди итальянцев, артистов и балерин старой школы. Когда он бывал свободен, он обычно обходил лондонские балетные школы, чтобы посмотреть, как танцуют Аделина Жене в «Колизеуме», Астафьева в своей школе, Павлова и ее труппа в «Паласе». Симпатичные итальянские рестораны тоже были в его вкусе. Единственная тревожная минута была, когда мадам Чекетти прислала из Санкт-Петербурга сообщение о своем приезде. Во время отсутствия маэстро она руководила его санкт-петербургской школой. Она была великолепной преподавательницей и энергичной, доброй, но своевольной женщиной. Она знала, чего хочет, и можно сказать, что маэстро был у нее под башмаком. Настал конец его милым флиртам с молодыми танцовщицами; больше нельзя было приглашать их на ужин. Но маэстро, который был великим педагогом и верил в дисциплину, никогда не ужинал ни со своими ученицами, ни с артистками Русского балета.
В свой день рождения он был вне себя от радости и гордо показывал нам подарки, которые получил, особенно трость с тяжелой золотой ручкой — подарок Нижинского. Теперь он всегда пользовался этой тростью на занятиях, когда исправлял наши ошибки, и нам хотелось, чтобы на ней было меньше золота. К счастью, мне вовремя сказали, что этот день рождения приближается, и я подарила маэстро золотой кошелек, наполненный соверенами. Подарок невероятно ему понравился, и позже оказалось, что это был удачный дипломатический шаг с моей стороны. Однажды утром, когда я упражнялась, к нему пришли на занятие Нижинский и Карсавина. Их урок был перенесен на более раннее время из-за какой-то встречи, которая была у них назначена позже, поэтому нас отпустили. Я долго переодевалась: выход был только один, и я знала, что смогу их увидеть. Когда я проходила мимо Нижинского и Карсавиной, они уже выполняли свой гран-батман в центре зала. Маэстро, которому нечего было исправлять, всматривался в них как ястреб, стараясь найти хоть маленькую ошибку: «Тамарочка, пожалуйста, держите плечи чуть-чуть повыше» (она держала их идеально). «Вацлав Фомич, глиссад, пять антраша, двойной па-де-баск, кабриоль в арабеск, пируэт, четыре тур-ан-л’эра» — и придумывал невероятно трудные сочетания шагов, но покорный ученик немедленно исполнял их с точностью часового механизма. Смотреть на этот урок было настоящей радостью. Потом они выполняли в центре зала упражнения у станка — не останавливаясь и с идеальной синхронностью. За этим последовали различные адажио и аллегро; и теперь любой шаг, который приходил на ум маэстро, тотчас же выполнялся, причем обоими учениками одновременно. Или же маэстро занимался с Нижинским отдельно. Пока тот исполнял пируэты или тур-ан-л’эра, Карсавина тихо отрабатывала свои движения в углу. Для маэстро было делом чести заставлять их выполнять все упражнения и шаги в точном соответствии с классической традицией. Перед каждым уроком он неизменно произносил короткую речь: «Тамара Платоновна, Вацлав Фомич, пусть вы и знаменитые прославленные артисты, здесь, в моем классе, вы мои ученики — и только ученики. Пожалуйста, забудьте здесь все ваши сумасшедшие современные движения, всю эту чепуху Фокина и Нижинского. Пожалуйста, раз, два, три, четыре…» Я онемела: эти двое слушались его гораздо больше, чем мы.
Карсавина была одета в какую-нибудь потертую белую или розовую пачку и блузку того же цвета с глубоким декольте. Она приносила в руках свои собственные заштопанные, прожившие долгую жизнь балетные туфли. В конце урока в ее одежде был виден достаточно сильный беспорядок. Нижинский был, как обычно, одет в свои черные облегающие брюки для танцев, синюю, зеленую или белую прекрасно сшитую крепдешиновую рубашку и белые или кремовые балетные туфли из шевро. Часто он брал у маэстро лейку с водой и сам поливал пол, а маэстро в это время с дьявольской радостью критиковал балеты, исполненные накануне вечером, показывая, что тот или другой шаг был исполнен с ошибкой на миллиметр, что их танец, несмотря на весь их успех, — одна дрянь и мусор, а настоящий танец был в доброе старое время, при Петипа. Маэстро едва мог примириться даже с существованием «Видения» или «Сильфид»: его любовь остановилась на «Лебедином озере» и «Жизели».
Вацлав Нижинский в 22 года, на вершине своей славы
Сергей Дягилев. Он был гением — величайшим организатором, открывающим и развивающим таланты, человеком с душой артиста и аристократом…
«Петрушка». Нижинский сразу понял, какие возможности есть у этой марионетки с живой душой
«Петрушка». Возможно, величайший шедевр Фокина и любимая роль Нижинского
«Видение розы». Знаменитый завершающий прыжок Нижинского в «Видении», когда он одним рывком перелетал всю сцену от ее передней границы до задней, был изумительным подвигом
«Пир». Был показан на премьере Русского Императорского балета в Париже. Нижинский в этом спектакле поднял бурю восторга зрителей
Нижинский в «Сиамском танце» в «Ориенталиях»