Книги

Вацлав Нижинский. Новатор и любовник

22
18
20
22
24
26
28
30

Карсавина, которой удалось уговорить дирекцию «Колизея» предоставить ей отпуск, присоединилась к труппе два дня спустя и пришла в восторг от своей прекрасно обставленной уборной, на двери которой было написано «Мадемуазель Легран».

Любопытно, что балет, который Карсавина танцевала два раза подряд по вечерам в лондонском «Колизее» с Козловым и Балдиной, представлял собой второй акт «Жизели» в московской версии, объявленный как «Жизель, или Сильфида» (однако Карсавина в своей партии придерживалась петербургской традиции). А теперь ей приходилось репетировать петербургскую версию всего балета с Нижинским и выйти на сцену в городе, где этот балет родился, хотя его не исполняли в Париже с тех пор, как там танцевала Адель Гранцова в 1868 году.

Старый романтический балет был задуман Теофилем Готье и Вернуа де Сен-Жоржем, чтобы показать широкий диапазон таланта Карлотты Гризи, но в нем имелась и значительная мужская роль, и мы знаем, что Жюль Перро проявил себя здесь выразительным мимом и ярким танцором. Героиня, вначале беззаботная и любящая деревенская девушка, узнает, что ее молодой поклонник — переодетый граф, обрученный с принцессой, после этого она сходит с ума и, подобно персонажам Беллини и Доницетти, эффектно умирает. Во втором акте, когда она, бестелесная, появляется как одна из вилис, ужасных dames des bois[147], исполнительница должна не только обладать сильной техникой, позволяющей ей затанцевать своего возлюбленного почти до смерти, но и способной выразить любовь, которая продолжается и в могиле. Граф Альберт должен быть и принцем, и крестьянином одновременно, Гамлетом для своей Офелии, он должен исполнить второй акт как изнурительную серию антраша, кабриолей, пируэтов и тур-ан-л’эр, заканчивая их сокрушительными (но не шумными) падениями на землю, в то же время создавая образ, исполненный горя и раскаяния. При этом все должно быть выражено в стиле эпохи.

С типичной для Нижинского серьезностью он беспокоился главным образом о традиционном изображении героя мимическими средствами. Одно дело — исполнить старый балет подобного типа как часть традиционного репертуара Мариинского театра, и совсем другое дело — вдохнуть в него жизнь, когда он входит в репертуар, целиком состоящий из балетов Фокина. Балетмейстер почти полностью упразднил старый язык знаков. Действительно, он отчасти сохранился только в «Карнавале», когда Арлекин положил свое сердце к ногам Коломбины, но это было вполне в духе масок комедии дель арте. В «Клеопатре» Амун не возвещал о своей любви к царице, показывая сначала на себя, потом прижимая обе руки к сердцу, а затем показывая на Клеопатру: он просто смотрел на нее с обожанием. В «Шехеразаде», когда шах боролся с собой — убивать ли Зобеиду вместе со всеми остальными женами, его мстительный брат не стал вступать в подробное объяснение, как, например: «Послушай (рука протянута к шаху), только представь себе (стучит по своему лбу), что твоя королева (показывает на Зобеиду, затем изображает корону над своей головой) занималась любовью (обнимает себя обеими руками) с негром (делает свирепую гримасу и проводит рукой перед лицом вниз, изображая черноту)». Нет, правитель Персии, положив руку на рукоять меча, очень медленно проходит по авансцене и переворачивает ногой тело негра лицом вверх. Карсавина очень хорошо понимала очарование старомодного языка символов, воплощавшего некую условность прошлого и напоминавшего о происхождении «Жизели». Но Нижинский был настолько увлечен новыми веяниями, привнесенными Фокиным, что не видел возможности соединить старомодные правила с искренними эмоциями*[148]. Однажды на репетиции сцены сумасшествия Жизели с Карсавиной Дягилев выразил недоумение по поводу того, что танцор стоял и ничего не делал. Вацлав ответил: «Я танцую глазами». Он заполнил тетрадь записями своих размышлений по поводу балета, анализируя, какими могут быть реакции Альберта на различные моменты. И как естественно он переходил от мимической игры к танцам, что так удавалось в танцевальных драмах Фокина. Сам балетмейстер разделял неудовлетворенность Нижинского: он только тогда согласился репетировать «Жизель», когда Дягилев пригрозил нанять вместо него кого-нибудь другого. После Шопена, Бородина, Шумана и Римского-Корсакова непритязательная балетная музыка, написанная Адольфом Аданом в 1841 году по заказу, казалась ужасно бесцветной.

Карсавина подготовила партию Жизели со своей старой преподавательницей мадам Соколовой. Павлова, специализировавшаяся на этой роли в Петербурге, могла бы очень помочь, но не помогла*[149]. У Карсавиной не было опыта исполнения этого балета на сцене Мариинского, где Павлова сохраняла его для себя, но она по крайней мере привыкла исполнять второй акт в Лондоне. Она писала:

«Столь велико было наше с Нижинским стремление создать из своих ролей в „Жизели“ настоящие шедевры, что невольное желание навязать друг другу индивидуальные решения приводило к беспрестанным конфликтам. На русской сцене „Жизель“ была чем-то вроде священного балета, в котором запрещалось изменять хотя бы одно па… Я любила в этой партии все до малейшей детали. Поэтому я была поражена и огорчена, заметив, что танцую, играю, схожу с ума и умираю с разбитым сердцем, не вызывая в Нижинском никакого отклика. Он стоял задумавшись и грыз ногти. „Теперь вы идите ко мне!“ — подсказывала я ему. „Я сам знаю, что мне делать!“ — ворчал он. После тщетных попыток репетировать мимический диалог в одиночку я расплакалась. Нижинский продолжал дуться и нисколько не смягчился. Дягилев увел меня за кулисы, дал свой носовой платок и посоветовал быть снисходительной. „Вы не знаете, сколько томов написал он об этой роли, — сказал он мне, — не знаете всех его исследований о ее интерпретации“».

Тома! Конечно, преувеличение. И совершенно ясно обдумывание роли — не слишком удачный метод для Нижинского, хотя, конечно, он заставил себя попытаться, но он должен прочувствовать роль, и это проникновение в ее суть должно снизойти на него внезапно в последнюю минуту. Прямолинейная романтическая или героическая роль принца не совсем подходила ему. Тогда как большинство танцоров всю жизнь оставались просто кавалерами, находившимися поблизости от балерины, чтобы вовремя ее поднять и занять второстепенное место, Нижинский стал специализироваться на более фантастических ролях. К тому же он, видимо, испытывал какую-то неловкость, изображая нормальные взаимоотношения мужчины и женщины в балете. В «Шехеразаде», являясь воплощением вожделения, он временами казался более женственным, чем Ида Рубинштейн.

«С тех пор, — пишет Карсавина, — Дягилев служил буфером между нами: мы оба без конца раздражались, и репетиции „Жизели“ сопровождались потоками слез. Понимание пришло постепенно, и работа пошла на лад. Судя по рецензиям, в „Жизели“ большой успех завоевали лишь главные исполнители».

Пожалуй, инстинкт не обманул Дягилева, когда он сомневался в том, что парижане заинтересуются русской интерпретацией их старого балета. Ностальгические декорации Бенуа, первая — осенний пейзаж с далеким замком, нависшим над краем скалы, и вторая — темный лес, освещенный голубоватым лунным светом, выглядели воплощенными в жизнь мечтами Готье. Казалось, Бенуа суждено пронести сквозь годы сотрудничество с le bon Theo[150]. Когда в конце концов художник увидел свой балет, ему показалось, что Карсавина почти затмила Павлову. Светлов, сравнивая ее с исполненной драматизма Павловой, счел, что она «трактует партию в ином ключе. В ее интерпретации отсутствует глубокая трагедия. Напротив, то лирическая песнь женского горя, печальная и поэтичная. Печаль ее нежная и сдержанная. В сцене сумасшествия это почти робкая жалоба. В акте вилис во всех ее танцах есть что-то успокаивающее, почти тихое удовлетворение, покорность судьбе и надежда на счастливое будущее». На фотографии Нижинского в роли графа Альберта его глаза сияют, и даже парик выглядит естественными волосами.

Теперь Карсавина с Фокиным и Лопухова с Леонтьевым сменяли друг друга в ролях Коломбины и Арлекина в «Карнавале». О Карсавиной Светлов писал: «Тонкая ирония и мягкая усмешка шумановского „Карнавала“ незаметно переходила в ее танце в пластическое видение, погруженное в атмосферу мелодии».

Бенуа находился с семьей в Лугано, но, несомненно, жаждал принять участие в исполненных волнений днях парижского сезона и наконец в ответ на «настоятельные письма» Дягилева совершил двенадцатичасовое путешествие. Его друзья Мися Серт, Водуайе и художник Детома были рады встрече с ним, но его ожидало потрясение.

«Каково же было мое изумление, когда, усевшись в кресло Парижской оперы и раскрыв программу, я прочел под титулом „Шехеразады“ слова „Ballet de L. Bakst“[151]. Я до того был поражен, что даже не поверил глазам, но тут зазвучал оркестр и поднялся занавес, я забыл обо всем и полностью отдался удовольствию от представления. Восторг мой был настолько велик, что, когда после представления я поднялся на сцену, чтобы поздравить и обнять Бакста и Дягилева, я не ощущал нанесенной мне обиды. Лишь перечитав программу у себя в отеле, я вполне осознал настоящий смысл злополучных слов, и тогда душа наполнилась горечью и возмущением. При этом мне и в голову не приходили какие-либо материальные соображения. Несмотря на свои сорок лет, я все еще до такой степени оставался далек от всяких практических расчетов, что имел лишь смутное представление о существовании авторских гонораров… На следующий день я был окончательно сражен ответом Сережи на мой вопрос, как это могло произойти: „Que veux-tu?“[152] Надо было дать что-нибудь и Баксту. У тебя „Павильон Армиды“, а у него пусть будет „Шехеразада“».

Никогда не стремясь добиться признания для себя, Дягилев совершил ошибку, не обратив внимания на чувства своего друга, у которого уже вырабатывался своего рода комплекс из-за того, что его отстраняли от Русского балета, отцом-основателем которого он был. Дягилев считал — раз все друзья вносят свои идеи и труд, то они соответственно должны получать и прибыли. Если декорации Бакста для «Шехеразады» стали почти эпохальным событием, гораздо более значительным, чем либретто Бенуа, то он мог рассчитывать не только на признание, но и на авторские гонорары за свою работу, компенсировав таким образом невысокую и запоздалую оплату множества эскизов. Вернувшись в Лугано, Бенуа написал Дягилеву, что «порывает с ним навсегда».

Дягилев был слишком занят другими делами, чтобы огорчаться по этому поводу. Словно Папа в «Кардинале Пирелли» Фербанка, он, возможно, подумал: «Почему все они не могут вести себя подобающим образом?» Мы имеем свидетельства, что он не только думал, но и говорил с горечью о Бенуа, исключив его из своей жизни до тех пор, пока тот снова не понадобился ему. Бенуа, однако, щедро воздал должное впечатляющему декору Бакста в статье для русского журнала «Речь».

Если «Жизель» имела, на вкус избалованного парижского общества, слишком утонченный аромат, то она не прошла незамеченной для Марселя Пруста. В июле он писал из Кабурга, порицая Рейнальдо за слова «знаменитая и скучная „Жизель“». А когда этим же летом он начал работать над «А l’ombre des jeunes filles en fleur»[153], с первых же описаний отеля Балбека (Кабурга), казино и пляжа он дает имя Жизель одной из девушек в маленькой компании Альбертины.

Когда Дягилев, Нижинский и их друзья после балета ужинали у Ларю, Пруст иногда бывал там же, сидел в углу и, потягивая шоколад, писал письма. Именно здесь Кокто как-то раз запрыгнул на спинку диванчика и забрался на стол, чтобы накинуть на плечи Марселя его меховую шубу (так поступил в 1902 году Бертран де Фенелон и за свою галантность был увековечен как Сен-Лу). Пруст написал об этом случае стихотворение:

Afin de me couvrir de fourrure et de moire, Sans de ses larges yeux renverser l’encre noire, Tel un sylphe an plafond, tel sur la neige un ski, Jean sauta sur la table aupres de Nijinski. C’etait dans le salon purpurin de Larue…*[154]

Пруст счел Нижинского неинтересным вне сцены, но ему понравился Бакст, и он полагал, что тот отвечает ему взаимной симпатией. «Действительно, всем он кажется очаровательным, но, мне думается, я обнаружил nuance». После одного из таких вечеров Дягилев подшутил над Кокто, подвозившим его в отель «Мирабо», велев шоферу ехать в отель «Де Резервуар» в Версале.

Уже во время репетиций «Жар-птицы» стало ясно, что Карсавина будет иметь огромный успех. Дягилев предпочел бы, чтобы успех выпал на долю Нижинского, и намеревался все исправить в будущем году. Балет, который создавали Кокто и Рейнальдо Ан, будет на восточную тему, раз она стала последним криком моды, костюмы и декорации еще более поразительные, чем для «Шехеразады», напишет Бакст, а у Нижинского должна быть партия, подобная роли Карсавиной в «Жар-птице», которая поставит его выше всех остальных персонажей, превратив в некое сверхъестественное существо, в deus ex machina[155]. Более того, ему не придется поддерживать балерину и занимать подчиненное по отношению к ней положение. Фактически ни в одном новом балете, поставленном Фокиным или им самим, Нижинский никогда больше не будет «поддерживать» (в смысле выступать в роли «носильщика») балерину. (В «Призраке розы» он будет поддерживать Карсавину в арабесках, но почти не будет поднимать. В «Петрушке» поддерживать Балерину станет Арап. В греческих балетах, благодаря природе их движений, подобный вопрос не возникал.)

Кокто попросил Карсавину пересказать ему сюжет «Жар-птицы» и включил ряд деталей оттуда в либретто «Синего бога».

Бенуа считал либретто «Жар-птицы» слабым и полагал, что друзья «преуспели только в создании еще одной сказки для детей, подобной „Коньку-горбунку“, а не для взрослых. Хуже всего, что герои балета Иван-царевич и царевна Ненаглядная Краса остались, в сущности, чуждыми и далекими для зрителя. Им не веришь, и болеть за них невозможно. Более живым и убедительным получилось „злое начало“, олицетворенное Кощеем… Но Кощей появляется слишком поздно и слишком быстро погибает…»