Книги

Утро седьмого дня

22
18
20
22
24
26
28
30

Впрочем, более любопытно не это, а то, что он написал самое знаменитое из всех стихотворений про трамвай. Может быть, как раз про тот, в котором мы едем, попрыгивая на пружинистых сиденьях. Такое совершенно непонятное, мистическое стихотворение. Я его прочитал впервые лет в восемнадцать и, что называется, обалдел. Гумилёв в тот момент был поэт запрещённый. Его не только не печатали в Советской стране, его можно было читать только тайно, заполучив машинопись на папиросной бумаге по секрету, из верных рук. Как тексты митрополита Антония или, например, Ефрема Сирина. Меня прямо-таки поразило самое начало, будто током ударило:

Шёл я по улице незнакомой И вдруг услышал вороний грай, И звоны лютни, и дальние громы, Передо мною летел трамвай…

Сейчас это все знают. А тогда знали только принадлежащие к избранному кругу знатоков Настоящей поэзии. Во всяком случае, нам так казалось. Мы с подельниками и подельницами из вышеназванного круга читали вслух наизусть и прямо-таки хором скандировали это стихотворение во время ночных посиделок, в час наивысшего поэтического подъёма.

Конечно: удивительный трамвай, который, оторвавшись от петроградского зыбкого грунта, уносит пассажиров в неведомую бездну времен, через Неву, через Нил и Сену, мимо Бейрута и прямо в какую-то непонятную Индию духа… И потом выбрасывает в переулок, где забор дощатый, где можно переодеться в камзол XVIII века и идти представляться императрице…

В любом высказывании, сколь бы оно ни было многосложно и длинно, есть несколько главных слов. Во всяком стихотворении есть одна-две главные строчки, ради которых всё и затеяно. В «Заблудившемся трамвае» вот они, ближе к концу:

Понял теперь я: наша свобода Только оттуда бьющий свет…

Откуда-то «оттуда».

Это стихотворение было написано в голодном, расстрельном и тифозном 1919 году и напечатано в последнем прижизненном сборнике стихов Гумилёва — в «Огненном столпе». Маленькая сия книжица набиралась и печаталась в типографии в августе 1921 года, ровно в то время, когда её автора забрали в Че-Ка и там сделали фотографию в фас и в профиль, которую мы сейчас рассматриваем. Потом его сунули в камеру, как А. Мацеевича. А потом, через неделю, прикончили. Как именно прикончили и где — этого мы не знаем. Вероятно, поставили к какой-нибудь стенке или у какой-нибудь ямы и бабахнули в затылок. Так это делалось обычно. А потом стащили с ног сапоги, забрали часы или ещё что ценное, а остальное вместе с телом отволокли подальше и закопали. Вполне возможно, что сапоги Гумилёва потом ходили с чьими-то ногами внутри по тротуару Бассейной улицы мимо дома Ани Энгельгардт или Ирины Одоевцевой.

Эта самая Ирина Одоевцева, точнее Ираида Гейнике, через десятилетия будет вспоминать и рассказывать, как она застала поэта ровно в тот миг, когда он пребывал в восторге от внезапно сочинённого шедевра.

«Он сам открыл мне дверь кухни и неестественно обрадовался моему приходу. Он находился в каком-то необычайно возбуждённом состоянии. Даже его глаза, обыкновенно сонные и тусклые, странно блестели, будто у него жар…

— Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой. И так неожиданно… Я и сейчас не понимаю, как это произошло. Я шёл по мосту через Неву — заря и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но всё так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашёл первую строфу, как будто получил её готовой, а не сам сочинил. Слушайте: “Шёл я по улице незнакомой…”»[21]

Правда, эту сцену мемуаристка относит к весне 1921 года. «Заблудившийся трамвай» уже давно был написан и даже включён в состав сборника «Огненный столп». Другой мемуарист, не то что надёжный, а просто дотошный, некто Николай Оцуп, заверяет, что слышал эти строки от Гумилёва ещё полутора годами раньше. Так что перед нами случай так называемого мифа. Может быть, Гумилёв морочил голову хорошенькой поэтессе и в этом контексте разыграл сцену лирико-мистического восторга. Или сама поэтесса присочинила что-нибудь, дабы показать, сколь интимно она была допущена внутрь творческой мастерской поэта. Во всяком случае, тут описан не столько процесс создания, сколько эффект от уже готового произведения. Это не автора — это читателя или слушателя, или, скорее, слушательницу вышеуказанных строк «пронзило и осенило». И он (она) «вспомнил, что было давно», и принялся озираться, «не понимая, где он и что с ним».

Так что это всё дамские впечатления.

А вот что любопытно. Именно в 1921 году, когда вышел из печати «Огненный столп» и вскоре после того, как труп его автора сволокли в кусты и закопали, наш знакомый Маршак начал своим убористым почерком на линованной бумаге набрасывать контуры рассеянного персонажа, едущего на трамвае бог знает куда. (Слово «бог» в условиях безбожного коммунизма пишем с маленькой буквы.)

Вообще-то, стихотворение про Рассеянного в окончательном виде появится только через семь лет, а напечатано будет почти вслед за «Форелью» Кузмина — в 1930 году. Но образ чудака, заблудившегося на трамвае в городской бездне, начнёт обрисовываться в маршаковских черновиках именно в 1921 году и весьма вероятно, что по горячим впечатлениям от стихов и смерти Гумилёва.

И если присмотреться, то балаганные хореи Маршака прямо-таки просятся быть припевом к балладным дольниковым строфам Гумилёва:

Мчался он бурей тёмной, крылатой, Он заблудился в бездне времён… Остановите, вагоновожатый, Остановите сейчас вагон. — Глубокоуважаемый Вагоноуважатый! Вагоноуважаемый Глубокоуважатый! Во что бы то ни стало Мне надо выходить. Нельзя ли у трамвала Вокзай остановить? Где я? Так томно и так тревожно Сердце моё стучит в ответ: Видишь вокзал, на котором можно В Индию духа купить билет? Он отправился в буфет Покупать себе билет. А потом помчался в кассу Покупать бутылку квасу. — Глубокоуважаемый Вагоноуважатый! Вагоноуважаемый Глубокоуважатый! А в переулке забор дощатый, Дом в три окна и серый газон… Остановите, вагоновожатый, Остановите сейчас вагон! — Это что за остановка — Бологое иль Поповка? А с платформы говорят: — Это город Ленинград. — Глубокоуважаемый Вагоноуважатый! Вагоноуважаемый Глубокоуважатый!

Да уж, вот оно, человеческое раздвоение. Ударил откуда-то «оттуда» свет и расколол тьму на фигуры и их тени. Образовалась свобода. Страшно, а тут же и смешно; смешно, а, однако же, страшно.

В особенности следует отметить, что Рассеянный, проснувшись утром в отцепленном вагоне, высказывает предположение, что он на станции Поповка («Это что за остановка? // Бологое иль Поповка?») Здесь дело не только в том, что Бологое ух как далеко, а Поповка рядом, в тридцати трёх верстах от Питера. А дело в том, что именно возле станции Поповка Николаевской железной дороги находилась когда-то именьице Гумилёвых, в котором прошли детские годы автора «Заблудившегося трамвая». Вряд ли Маршак мог знать об этом. Как так получилось? Он просто случайно угадал.

Вот опять малюсенькое совпадение имён и названий.

А может, всё-таки знал? Непонятно.

Там, у Гумилёва, вообще много интересных непоняток. Вот, например, про дом в три окна и серый газон. Газон может быть серым в трёх случаях: лунной вампирской ночью, или во сне, или же если он густо засыпан пеплом от великого извержения или пожара. Или если просто в глазах стало серо — как, наверно, от страха и надежды было серо в глазах у пушкинского Евгения, когда он бежал знакомой улицей в знакомые места, в переулочке Васильевского острова, к трёхоконному домику своей суженой.

Забор некрашеный да ива, И ветхий домик…

А домика-то нет.