Наиболее проникновенно польскую трагедию описал Джордж Кеннан, временный поверенный посольства США в Москве. После войны несколько поколений американцев сформировали мнение о Советском Союзе под влиянием двух работ Кеннана: «Длинной телеграммы», написанной в 1946 году, и статьи в журнале «Форин афферс», опубликованной в 1947 году под псевдонимом X. Но обе статьи зародились в эссе «Россия – семь лет спустя», которое Кеннан написал вскоре после восстания в Польше.
Американские концепции коллективной безопасности только кажутся нереальными для Москвы. Российские лидеры на словах придерживаются принципов США и Великобритании, но после открытия второго фронта им больше не нужно соблюдать чрезмерную деликатность. Сейчас их приоритеты меняются, и все они сводятся к одному – к власти. Форма и методы ее достижения вторичны. Москву не волнует, была ли территория коммунистической или нет. Главное, чтобы она находилась под контролем Москвы. Таким образом, СССР стремится стать доминирующей державой в Восточной и Центральной Европе, и только после этого он будет сотрудничать со своими англо-американскими союзниками. В рамках первого пункта СССР будет брать, в рамках второго – отдавать. Никто не сможет остановить Россию, если она полна решимости действовать. Никто не может заставить Россию жертвовать чем-либо, если она полна решимости не доводить дело до конца. <…> Мы должны в молчании склонить головы перед трагедией народа, бывшего нашим союзником, которого мы спасли от своих врагов и не можем спасти от своих друзей.
В дневнике Дейзи Сакли от 6 сентября 1944 года говорится: «В 16:00 През. позвонил из Уоша; сказал, что чувствует себя несчастным, „как вареная сова“. Его голос звучал тяжело, и у него было расстройство желудка. <…> Я очень волнуюсь». Болезнь незаметно подкралась к Рузвельту. Дейзи впервые забеспокоилась о его здоровье, когда он вернулся с Квебекской конференции и пожаловался на усталость. Поскольку Рузвельт выглядел хорошо, она подумала, что он просто перетрудился, но усталость не проходила и по прошествии нескольких недель, казалось, только усилилась. Иногда Рузвельт чувствовал себя настолько уставшим, что не мог «заставить свой мозг работать». Он дважды засыпал, когда писал послание Конгрессу. Но ни Дейзи, ни кто-либо еще во всей стране, за исключением, возможно, полковника Роберта Маккормика из «Чикаго трибюн», газет Херста и нескольких стойких изоляционистов, не хотел верить, что президент серьезно болен. За три срока Рузвельт стал отцом для нации, гарантом спокойствия, который уверенно вел корабль сквозь шторм. Более того, изначально не было веских оснований полагать, что он страдает опасным для жизни заболеванием.
Как и Черчиллю со Сталиным, Рузвельту было за шестьдесят, и бремя войны не могло не стать тяжелым испытанием для человека этого возраста. Более того, по сравнению с Черчиллем, который остановился в Вашингтоне после получения почетной степени Гарварда, и Гарри Гопкинсом, который пережил опасное для жизни заболевание желудка в 1939 году и теперь страдал от пернициозной анемии, болезни печени и множества других недугов, Рузвельт казался относительно здоровым. «Мы все сошлись на том, что это необычно, – писала Дейзи в своем дневнике в конце лета 1943 года. – Кажется, будто испытания и трудности на посту президента… действуют как стимулятор для П. Они заменяют ему упражнения, которые он, в отличие от других людей, не может выполнять».
Эйфория была недолгой. В октябре Рузвельт снова заболел, и на этот раз симптомы нельзя было списать на преходящую болезнь. Все его тело болело, температура поднялась до сорока градусов, а истощение стало ужасающим. Спустя годы после смерти Рузвельта, его личного медика и главного врача военно-морского флота доктора Росса Макинтайра все еще критиковали за то, что он недооценил серьезность состояния президента. На публике Макинтайр часто вел себя именно так. На пресс-конференциях он укорял президента в неряшливой внешности, длительном отсутствии в поле зрения общественности и отмене пресс-конференций из-за простуды или приступа гриппа. На вопросы о резком похудении Рузвельта он с улыбкой отвечал, что главнокомандующий гордится своим «плоским животом».
Впрочем, невролог Стивен Ломазов, который написал статью об отношениях Рузвельта и Макинтайра, считает, что врач знал о том, насколько серьезно болен его пациент, и в ряде случаев тайно приглашал специалистов обследовать Рузвельта. Ломазов считает, что Макинтайр добровольно пожертвовал своей репутацией, чтобы защитить Рузвельта, который хотел, чтобы общественность думала об ухудшении его физического состояния не больше, чем о его полиомиелите. В первые годы войны это было возможно; но со временем несколько дней болезни превратились в несколько недель, а недели затем превратились в месяцы.
Двадцатого марта Рузвельт написал Черчиллю: «Старый приступ гриппа, который продолжался и продолжался, оставил меня с периодически повышающейся температурой, и Росс [Макинтайр] решил… что мне необходимо полностью отдохнуть в течение двух или трех недель в подходящем климате. <…> Я не вижу выхода, и я в ярости». Во время посещения Гайд-парка несколькими днями позже Рузвельт все еще был полон ярости и боли. «Я никогда в жизни не делал ничего подобного», – сказал он Дейзи. Непонятно, что он имел в виду под этим замечанием, но его следующая мысль была столь же четкой, как рентгеновский снимок души. «Роберт Льюис Стивенсон на последней стадии туберкулеза», – сказал он в никуда.
Двадцать седьмого марта Рузвельт приехал в Национальный военно-морской медицинский центр, где его обследовал доктор Говард Брюнн, молодой кардиолог с отличной репутацией. В своем отчете об обследовании Брюнн описал президента как «62-летнего мужчину с сильно ухудшающимся здоровьем, крайне высоким кровяным давлением (136/108), классическими признаками давней гипертонии, увеличенным сердцем и застойной сердечной недостаточностью». Последний симптом, который назвал Брюнн (бледное лицо и посинение губ), предполагал, что Рузвельт также может страдать от нарушения оксигенации, вызванного сердечной недостаточностью, которая приводит к стойкой тяжелой анемии. Скорее всего, не Брюнн, а Макинтайр, как главный врач президента, передал Рузвельту результаты обследования. Неизвестно, рассказал ли он президенту обо всех проблемах, но из разговоров Рузвельта с Дейзи ясно, что он знал о своей болезни сердца. Судя по тому, что он не задавал вопросов, Рузвельт знал все, что хотел знать о своем состоянии.
В апреле, во время месячного восстановления сил в поместье Бернарда Баруха в Южной Каролине, Рузвельт мечтал о выздоровлении. За прошедшие годы миллионы американцев почувствовали личную привязанность к президенту. Он был старшим братом, мудрым отцом, который видел страну в годы горькой депрессии, а теперь и во время разрушительной войны. Люди беспокоились о нем как о члене семьи. «Вы сделали много прекрасных вещей для нашей страны, – написала ему одна женщина из Бруклина. – Уединитесь у себя… дома. Отдыхайте и наслаждайтесь плодами своих трудов». Письмо от человека из Сан-Диего было в том же духе: «Я не верю в то, что надо пахать как лошадь до самой смерти, поэтому не пытайтесь нести весь мир на своих плечах». Но миллионы американцев не могли представить себе жизнь без Рузвельта. «Пожалуйста, президент Рузвельт, – написала одна женщина, – не оставляйте нас в этом мире проблем и горя. В глубине души я верю, что Бог отправил Вас в этот мир, чтобы Вы были нашей путеводной звездой».
Когда Дейзи увидела Рузвельта в середине мая, оздоровительный эффект от визита в Южную Каролину улетучился. Он выглядел «встревоженным и усталым». Но в конце весны и летом 1944 года война как раз достигла апофеоза. Тысячи девятнадцатилетних и двадцатилетних парней умирали за свою страну. Как командующий, Рузвельт считал себя обязанным подавать пример – молодым парням, их родителям, стране, миру – независимо от того, чем рискует лично он. Первую часть лета он провел в Вашингтоне, разбираясь с недовольными союзниками и готовясь к выборам 1944 года. В числе первых главным был Шарль де Голль, который злился на Рузвельта за отказ признать его притязания на пост лидера французского государства. Уинстон Черчилль был недоволен решением президента ограничить послевоенные обязанности США в Европе, взяв на себя ответственность лишь за Нидерланды и северо-запад Германии. Вопрос с Польшей также стоял ребром, и Гарриман с Кеннаном были обеспокоены тем, что Рузвельт планирует уступить страну Сталину.
Наибольшей внутренней проблемой для президента были выборы 1944 года. Как он мог объяснить американскому народу, что после беспрецедентного третьего срока претендует еще и на четвертый? Вероятно, была доля правды в утверждении Рузвельта о том, что он баллотировался на четвертый срок только из чувства долга. Но, приняв это решение, он проявил хитрость в изложении аргументов. Он предоставил скептически настроенным репортерам Белого дома копию письма, которое отправил Роберту Ханнегану, председателю Национального комитета Демократической партии. После двенадцати лет службы, сказал он Ханнегану, он не желает оставаться в Белом доме, но если американский народ, «главнокомандующий над всеми нами», прикажет ему – как солдату – баллотироваться на следующий срок, то он готов служить. В конце июля во время разговора с генералом Дугласом Макартуром Рузвельт более откровенно высказался о своем решении баллотироваться. Когда Макартур спросил президента, что он думает о своем оппоненте, губернаторе Нью-Йорка Томасе Дьюи, Рузвельт сначала возразил, а потом, после небольшого подталкивания со стороны генерала, перестал притворятся и ответил: «Я сотру в порошок этого сукиного сына [Дьюи] …если это будет последним, что мне нужно сделать». Двадцатого июля, когда Рузвельт направлялся на конференцию, проводимую на Гавайях, он получил сообщение о том, что Демократическая партия выдвинула его на четвертый срок. Кульминационным моментом поездки на Гавайи стало посещение военного госпиталя. Рузвельт велел сотруднику секретной службы медленно провезти его через палату безруких и безногих молодых солдат и морских пехотинцев, чтобы продемонстрировать, что немощь не обязательно должна быть препятствием для полноценной и продуктивной жизни. Молодые люди, с которыми он разговаривал в то утро, не знали, что президент тоже боролся со своими недугами.
Несколькими днями ранее в Сан-Диего Рузвельт собирался выйти из поезда, чтобы пересесть на корабль, идущий на Гавайи, и у него случился приступ стенокардии. «Не знаю, выдержу ли я, – сказал он своему сыну Джимми, который сопровождал его в поездке. – У меня ужасные боли». Сын помог ему лечь в вагоне на пол, президент закрыл глаза и позволил волнам боли пройти сквозь себя. Через десять минут боль начала ослабевать. «Никому об этом не рассказывай», – сказал он Джимми. Затем отец и сын спустились на пляж посмотреть военные учения.
В конце поездки был еще один тревожный эпизод. На обратном пути в столицу Рузвельт остановился в Бремертоне, штат Вашингтон. В этом городке, находившемся в пятидесяти минутах езды от Сиэтла, располагалась база военно-морского флота. Планировалось, что во время остановки президент обратится к народу с палубы корабля, но Рузвельт потерял тринадцать килограммов за последние шесть месяцев, ему в лицо дул холодный и резкий ветер, корабль под ним качался взад и вперед, а стальные скобы на его ногах были тяжелыми. Для поддержки Рузвельт ухватился за кафедру, но через несколько минут у него случился новый приступ стенокардии. Острая боль возникла в груди, перешла к плечам; пот моментально выступил на его лице и залил воротник рубашки. На этот раз приступ длился полчаса, а не десять минут, но, в отличие от предыдущего инцидента, президенту незамедлительно оказали помощь. Доктор Брюнн сопровождал Рузвельта «на заключительном этапе его поездки».
20
Звездный час Большой тройки
Летом 1944 года, когда война была близка к концу, дипломаты из Соединенных Штатов, Великобритании, Советского Союза и Китая собрались в Думбартон-Окс, джорджтаунском поместье дипломата Роберта Вудса Блисса, чтобы обсудить устройство послевоенного мира. История поместья впечатляла. В 1702 году королева Анна передала эти земли полковнику Ниниану Билу; более века спустя особняк стал домом сенатора и вице-президента Джона Кэлхуна. Но еще никогда поместье не играло такой важной роли в мировой истории. Утром 21 июля дипломаты собрались в музыкальной комнате Думбартона, чтобы реализовать проект международной организации по безопасности, который предложили министры иностранных дел стран-союзников на Московской конференции девятью месяцами ранее. Создание института по защите мира во всем мире не было чем-то новым. В конце Первой мировой войны для этого сформировали Лигу Наций, и дипломаты, собравшиеся в Думбартон-Окс, были достаточно взрослыми, чтобы помнить, что случилось с этой организацией. Но после лета почти непрерывных побед и с учетом маячившего на горизонте мира делегаты были настроены оптимистично.
Глава советской делегации Андрей Громыко, прибыв в Вашингтон после изнурительного пятидневного перелета из Москвы, телеграфировал Сталину: «Есть основания полагать, что США будут заинтересованы в поддержании мира. <…> Только в таком ключе мы можем интерпретировать готовность США принимать активное участие в обеспечении международного мира и безопасности». Для представителей СССР слова Громыко значили то же, что «дать пять». Его оптимизм разделяли Эдвард Р. Стеттиниус, заместитель государственного секретаря, возглавлявший американскую делегацию на конференции, и Александр Кадоган, руководитель британской делегации и постоянный заместитель министра иностранных дел. (Китайская делегация также присутствовала, но не могла присоединиться к переговорам, пока в них участвовал Советский Союз, не находившийся в состоянии войны с Японией.)
Во время переговоров в музыкальном зале участники конференции пришли к соглашению по нескольким ключевым вопросам, в том числе по учреждению ООН. «Четверо полицейских» станут четырьмя постоянными членами Совета Безопасности, состоящего из одиннадцати человек. Будут созданы Военно-штабной комитет для наблюдения за деятельностью ООН по охране безопасности, Международный суд для решения юридических вопросов, а также Экономический и Социальный Советы для политического анализа и переговоров.
Однако по двум важным вопросам существовали устойчивые и глубокие разногласия. СССР отказался принять британскую и американскую идею о том, что постоянному члену Совета Безопасности – иными словами, члену «Большой четверки» – нельзя голосовать в спорах, в которые он вовлечен. Второе разногласие касалось идеи Сталина о том, что СССР как многоязычная страна должен получить шестнадцать мест в Генеральной Ассамблее. За этими двумя противоречиями скрывалось еще одно, более глубокое: американцы и британцы рассматривали Организацию Объединенных Наций как инструмент содействия миру во всем мире, а Сталин – как гарантию против возможного нападения Германии в будущем. В своих мемуарах Джордж Кеннан писал о требовании Сталина по поводу мест в Генеральной Ассамблее: «Поскольку он придает большое значение концепции будущей международной организации, он… делает это в надежде, что эта организация послужит инструментом для поддержания гегемонии великой державы».
Но достигнуть соглашения удастся в том случае, если Великобритания и Соединенные Штаты признают советское господство в Восточной и Центральной Европе: