Бретуэйт написал «Антитерапию» в конце 1964 года, и весной 1965-го она вышла в свет. Книга имела мгновенный успех. Не считая заумного предисловия, сборник прекрасно читается. Он получился пикантным и местами весьма проницательным. Портреты клиентов обрисованы остроумно и живо. Также вся книга пронизана бесстыдным самолюбованием автора. Бретуэйт никогда не упускает возможности повторить комплименты, которыми его награждают благодарные «посетители». Разумеется, каждый клиент Бретуэйта всегда оставался доволен и завершал терапию с чувством полного освобождения от всяких психологических тягот. В «Антитерапии» нет и следа тех запутанных обсуждений Кьеркегора и Камю, которыми изобилует «Убей себя в себе»; здесь перед нами проходят парадом человеческие слабости и причуды, щедро приправленные откровенными описаниями всевозможных сексуальных грешков и рукоблудных привычек. Сам Бретуэйт считал свою книгу халтурой, написанной исключительно ради денег. «Людям нравится читать о тех, кто оказался в еще большей заднице, чем они сами». Однако пресса подняла скандал. Джули Кристи пришлось отчаянно опровергать слухи, ловко запущенные Эдвардом Сирсом, что она и есть «Джейн», неразборчивая в половых связях, плотно сидящая на валиуме старлетка из первой главы. Джон Осборн выступил с заявлением, что он никогда не встречался с Коллинзом Бретуэйтом и уж тем более не обращался к нему за какими-то консультациями. Его преосвященство Роберт Стопфорд, лондонский епископ, объявил книгу богохульной (один из клиентов признается, что его возбуждает образ Христа на кресте) и призвал ее запретить. Главный редактор «Таймс» пренебрежительно заметил, что, хотя книга и вправду является «трубным гласом нынешней эпохи вседозволенности… это все равно не оправдывает публикацию подобного материала». Стоит ли говорить, что скандальная шумиха привлекала на Эйнджер-роуд еще больше клиентов.
Теперь Ронни Лэйнг уже поневоле обратил внимание на Бретуэйта. Прежде именно Лэйнг был самым популярным психотерапевтом среди лондонской богемы. И вдруг его положение узурпировал какой-то шарлатан-недоучка. По словам Джозефа Берке, коллеги Лэйнга, при одном только упоминании имени Бретуэйта Лэйнг разражался тирадой отборной шотландской брани, но не желал вступать в публичное противостояние, проницательно полагая, что это только укрепит скандальную популярность Бретуэйта.
Разделение между двумя этажами на Эйнджер-роуд потихоньку стиралось. Бретуэйт взял в привычку приглашать некоторых клиентов вниз, чтобы после сеанса выкурить на двоих косячок. Он стал позволять себе пить и курить прямо на консультациях. В записи на прием началась путаница. Сразу нескольким разным клиентам назначалось одно и то же время. Одна из клиенток рассказывала, что однажды пришла к Бретуэйту по записи и обнаружила у него в кабинете еще трех посетителей. Бретуэйт начал выспрашивать у нее разные интимные подробности, которые они обсуждали на предыдущих сеансах, – причем, прямо в присутствии посторонних людей, которых он тоже старался привлечь к разговору. Она ушла и больше не возвращалась.
Зельда этого не одобряла. Помимо прочего, она работала над своей второй книгой, и ей очень не нравилось постоянно отвлекаться. Ее также тревожила роль Бретуэйта и его отношение к людям. «У него не было никакого понятия о конфиденциальности. Он, ничтоже сумняшеся, повторял самые откровенные подробности тех разговоров, которые вел наверху». Когда он начал проводить сеансы внизу, она поняла, что все предприятие превращается в цирк. «Это был просто какой-то дурдом», – вспоминала она.
Последней каплей стал случай с журналисткой Ритой Маршалл, которая в октябре того же года приехала к Зельде, чтобы взять у нее интервью для «Сандей таймс» [22]. Бретуэйту было велено сидеть наверху, но он, конечно, был не в состоянии выполнить эту простую просьбу. Он вломился в гостиную с бутылкой пива в руке и радостным воплем: «Не обращайте на меня внимания». Пару минут он сидел тихо, после чего влез в интервью и начал рассказывать о своей собственной работе. Маршалл вежливо кивнула и попыталась возобновить прерванную беседу, но Бретуэйт принялся перебивать Зельду и отвечать на вопросы вместо нее. Зельда напомнила ему, что он обещал ей не мешать. «Это мой дом, – заявил Бретуэйт. – Человеку уже нельзя выпить пива в своем собственном доме?» Маршалл извинилась и поспешно ушла. В тот же вечер Зельда съехала от Бретуэйта.
Четвертая тетрадь
В последние дни слова мисс Кеплер никак не идут у меня из головы. Самоубийство – это не глупость. Разумеется, она права. В ее тоне не было упрека, но я восприняла ее слова именно как упрек и пожалела, что выразилась так убого. Вообще после нашего разговора я себя чувствовала ужасной балдой. Мисс Кеплер, наверное, подумала, что я совсем не в себе. Я утешилась мыслью, что, раз она сама ходит на консультации к доктору Бретуэйту, значит, в ней тоже есть что-то от сумасшедшей. Как бы там ни было, наш разговор заставил меня по-новому осмыслить гибель сестры.
Как ни странно, но я никогда не задумывалась о подробностях – о
За несколько месяцев до смерти Вероника вернулась домой из Кембриджа. Я так и не поняла, почему. Были какие-то невнятные разговоры об «усталости и истощении», но мне она не показалась хоть сколько-нибудь утомленной. С виду она была даже бодрее меня. В любом случае папа был рад, что теперь она дома. За ужином Вероника оживленно рассказывала о каких-то высокоинтеллектуальных материях, а отец с обожанием смотрел на нее. Однажды вечером она принялась объяснять некий эффект красного смещения, используя фрукты в качестве наглядной модели Вселенной. Апельсин был Солнцем. Виноградина – Землей. Многие звезды, видимые на ночном небе, сказала нам Вероника, мертвы уже не один миллион лет. Она медленно передвинула яблоко (я не помню, что оно обозначало) к дальнему краю стола, продолжая рассказывать о длине и частоте световых волн. Даже миссис Ллевелин задержалась в столовой, чтобы послушать, после чего покачала головой и что-то пробормотала о нынешних девушках, забивающих себе голову тем, что никак их не касается. В кои-то веки я с ней согласилась.
Мы с Вероникой почти не общались. Я не знаю, чем она занималась в эти недели, когда была дома, и каковы ее планы на будущее. Сказать по правде, мне это было неинтересно. Я ни капельки не сомневалась, что она скоро вернется в свои кембриджские эмпиреи. Нельзя сказать, что мы с ней отдалились друг от друга, потому что никогда и не были близки, как положено сестрам. Я уже давно смирилась с мыслью, что она во всем лучше меня, и поэтому я ее мало интересую. Но я все равно была рада, что она приехала домой. Ее присутствие разрядило гнетущую атмосферу, и я совершенно не ревновала ее к отцу. Наоборот, для меня стало большим облегчением, что за ужином больше не нужно развлекать его вымышленными историями о моей «интересной» работе в агентстве у мистера Браунли.
Как-то вечером я сидела в гостиной и читала последний роман Джорджетт Хейер. Вероника долго за мной наблюдала. Потом вздохнула и произнесла: «Жалко, что я не могу так же полностью погрузиться в роман». Это был не комплимент. Она утверждала превосходство своего ума над моим. Я давно научилась различать, что
В тот вечер я одарила ее жестким взглядом, чтобы она знала, что я понимаю, что она надо мной издевается. Вероника чуть покраснела. Видимо, сообразила, что перешла все границы. Папа оторвался от своего кроссворда. «Не всем же нам быть такими умными, как ты, Вероника», – сказал он и улыбнулся мне, как улыбаются умственно отсталым детишкам. Я поднялась и язвительно извинилась за то, что своим присутствием снижаю интеллектуальный градус. На выходе из комнаты я успела заметить, как Вероника и папа переглянулись с видом притворного раскаяния, что лишь подогрело мой гнев.
Да, мы с Вероникой никогда не были особо близки, но в основном мы с ней ладили очень даже неплохо. Сколько я себя помню, я всегда признавала ее главенство. Она была умной; я – глупенькой. Она вела себя идеально; я – нет. Она не капризничала, не дерзила родителям, не устраивала скандалы в общественных местах, не таращилась на женщин, которых мама называла Иезавелями. Если мы ужинали в ресторане, Вероника правильно использовала столовые приборы и не капала соусом себе на блузку. Она не смотрела телевикторины и не тратила время на вырезки красивых картинок из журналов мод. Вероника жила на другом уровне бытия, и поэтому мы с ней соперничали только за папино внимание. Если я не прилагала усилий для своего интеллектуального развития, то лишь из-за страха, что мне все равно не угнаться за Вероникой, а лишний раз подтверждать свою неполноценность мне совсем не хотелось. Отказываясь от соперничества, я могла тешить себя иллюзией, что просто мы с ней очень разные. Время от времени она выражала легкую зависть по поводу моей работы у мистера Браунли. «Ты теперь светская девушка», – говорила она, и я ее не разубеждала. Пусть она думает, что у меня тоже есть интересные занятия. Папа считал, что для Вероники такая работа была бы скучной, и, конечно, был прав. Не у всех есть способность выполнять монотонные повторяющиеся задачи или подолгу смотреть в одну точку, не испытывая ни малейшей скуки. Мне, например, даже нравится просто смотреть по сторонам. Если как следует приглядеться, где-то что-то всегда происходит. Крошечные драмы разыгрываются повсюду. Но интеллектуалы вроде Вероники этого не замечают. Они слишком заняты своими мыслями.
В тот вечер, когда умерла Вероника, полицейские пришли к нам домой без десяти минут девять. Я хорошо это помню, потому что, когда поздно вечером раздается неожиданный звонок в дверь, ты первым делом смотришь на часы. Папа оторвался от кроссворда и сказал: «А вот и она. Наверное, забыла ключи». Отсутствие Вероники за ужином вызвало некоторое недоумение. Папа предположил, что она, вероятно, пошла в кино или встретилась с кем-то из своих умных кембриджских подруг (у Вероники, в отличие от меня, были подруги, причем не просто подруги, а обязательно умные), но я сомневаюсь, что он сам в это верил.
Я ни секунды не сомневалась, что в дверь звонит не Вероника. У меня есть способность заранее предчувствовать беду, поэтому я совершенно не удивилась, когда миссис Ллевелин привела в гостиную двух полицейских. Первый – не помню, как его звали – был детективом в плохо сидящем коричневом костюме и темном плаще. Он молча снял шляпу и прижал ее к груди. Его напарником был полицейский констебль в форме, совсем молоденький мальчик, как будто только вчера со школьной скамьи. Розовощекий и весь в юношеских прыщах. Вместе они напоминали комический дуэт из мюзик-холла, и я была почти готова к тому, что сейчас они примутся исполнять «Под арками подъездов». Детектив начал с того, что ему следует убедиться, что мы действительно родственники Вероники. Было бы странно, если бы мы оказались какими-нибудь самозванцами, но я уже знала, что в кризисные времена представители властей всегда тратят немало времени и усилий на подтверждение очевидного. Эти формальности позволяют создать дистанцию между участниками беседы и теми печальными событиями, о которых пойдет речь. Человек перестает быть собой и становится винтиком, выполняющим определенную функцию. Как говорится, ничего личного. В первое время после маминой смерти мне даже нравилось, когда меня в энный раз спрашивали: «Значит, вы дочь покойной?» (весомый ритм этой фразы до сих пор доставляет мне странное удовольствие). «Да», – отвечала я со скорбно-торжественным видом, гордясь тем, что так хорошо исполняю возложенную на меня роль.
Убедившись, что мы – это мы, детектив сообщил, что у него для нас плохие новости. Он выдержал паузу для эффекта – в манере ведущего телевикторины – и объявил, что с Вероникой произошел несчастный случай. Она бросилась с пешеходного моста над железной дорогой в Камдене. Он сам, кажется, не заметил противоречия между этими заявлениями, но я, конечно, не стала на это указывать. Это было бы более чем неуместно. Я не решалась взглянуть на отца. Я боялась, что это известие его убьет и мне придется общаться с полицией в одиночку. Я изобразила, как мне представлялось, вполне достоверный испуг и схватилась рукой за щеку. Нельзя было показывать, что я ожидала таких новостей. Мне почему-то подумалось, что детектив, может быть, получает определенное удовольствие, когда входит в дом к незнакомым людям и сообщает им, что их родственники мертвы. Не знаю, откуда взялась эта мысль. У него на лице явно не отражалось никакого удовольствия. Еще пару секунд помяв шляпу в руках, он, очевидно, решил, что дал нам достаточно времени справиться с потрясением, и приступил к расспросам: Не известно ли нам, почему Вероника оказалась в Камдене? Не казалась ли она расстроенной или несчастной в последнее время? Не замечали ли мы что-то странное в ее поведении? На все три вопроса отец ответил отрицательно. Детектив спросил, можно ли ему «сунуть нос» в Вероникину комнату. Меня поразило это отступление от бюрократического лексикона. Это разговорное выражение совершенно не подходило к его положению официального лица. Видимо, он считал себя «крепким орешком», который запросто может общаться с убитым горем семейством, потерявшим близкого человека. Как бы там ни было, миссис Ллевелин проводила его наверх.
Его младший напарник остался в гостиной, словно чтобы присмотреть за папой и мной. Я заметила, что он украдкой поглядывает на мои ноги, и безотчетно одернула юбку пониже. Чтобы хоть что-то сказать, я спросила, почему они так уверены, что это именно Вероника. Молодой полицейский ответил мне нерешительно, будто боялся, что превышает свои полномочия. На месте трагедии нашли ее сумочку, сказал он. Я сделала мысленную пометку, что, если когда-нибудь соберусь броситься под поезд с моста, надо будет сначала провести ревизию содержимого своей сумки и убрать все лишнее. Полицейский что-то пролепетал об опознании тела, но осекся на полуслове. На костяшках его правой руки виднелись свежие ссадины, как после драки. Я встала и подошла к папе. Он сидел, закрыв лицо руками. Газета соскользнула с его колен и упала на пол. Я положила руку ему на плечо. Он накрыл ее своей, и так мы и стояли – как застывшие фигуры в живой картине, – пока детектив не вернулся в гостиную. Он разъяснил нам последующие процедуры, после чего резко кивнул своему молодому коллеге, мол, пора уходить.
На дознании молодой человек по имени Саймон Уилмот рассказал, как он шел мимо и увидел Веронику, забравшуюся на перила моста. До тех пор мне удавалось не думать о жестокой реальности ее поступка. Я убеждала себя, что это был несчастный случай; что она поскользнулась и просто упала. Разумеется, мне приходило на ум слово «самоубийство», но я отмахивалась от него, как от назойливой мухи. Я не желала рассматривать вариант, что Вероника действовала преднамеренно; что она сама захотела покончить с жизнью. Сама идея была нелепой. Саймон Уилмот рассказал, что Вероника секунду помедлила на перилах, и он бросился к ней и схватил ее за ногу. Она все-таки прыгнула, и у него в руке осталась только ее туфля. Позже нам вернули эту туфлю вместе со всей остальной одеждой и содержимым ее сумочки. Вторую туфлю так и не нашли, но я все равно не смогла бы взять их себе, поскольку Вероника носила обувь на два размера больше, чем у меня.
Моя первая реакция на смерть Вероники была, стыдно признаться, совершенно эгоистичной: мне больше не нужно бороться за отцовскую любовь. Мне уже никогда не придется чувствовать себя дурочкой за семейным столом и мучиться ощущением собственной никчемности. Впервые я одержала победу, уже в силу того, что просто пережила старшую сестру. Я понимаю, что это мелочные и нехорошие чувства, но откуда бы взяться другим? С самого раннего детства я знала, что я – человек неприятный и злой. Любое событие я воспринимаю исключительно с точки зрения его пользы или вреда для себя. Я с недоверием отношусь к людям, которые утверждают, что заботятся об общественном благе, или тратят свое свободное время на благотворительность. Этот нескрываемый альтруизм, как мне кажется, говорит лишь о желании, чтобы все вокруг восхищались, какой ты хороший. Но через несколько недель после смерти Вероники мои ощущения переменились. С одной стороны, эта переоценка вполне соответствовала моему всегдашнему эгоизму. Отец горевал неизбывно и долго. Каждый день, возвращаясь с работы, я заставала его в слезах. Он почти ничего не ел и очень сильно похудел. Его лицо стало серым. Волосы поредели. Миссис Ллевелин сохраняла жизнерадостный фасад, но даже ей не удавалось уговорить папу поесть. Мы, разумеется, не обсуждали причину его беспросветной скорби. Упоминание имени Вероники представлялось бессмысленной жестокостью. Поэтому мы говорили о всяких житейских пустяках, как будто ничего не случилось. Именно так изменились мои ощущения по поводу ее смерти: из-за папиной боли мне самой стало больно.
А потом произошло кое-что еще. Однажды вечером за столом я обернулась в ту сторону, где обычно сидела сестра. Я собиралась задать ей вопрос и так и застыла с открытым ртом. Впервые я окончательно осознала, что ее больше нет и не будет. Теперь ее смерть представилась мне в новом свете. В мире образовалась дыра, пустота на том месте, где раньше была Вероника. Исчезла не только физическая оболочка, но и все содержимое ее ума. Вопрос, который я собиралась задать, уже навсегда останется без ответа. Все ее знания, все накопленные воспоминания, все будущие мысли и действия – все ушло безвозвратно. Лишившись ее навсегда, мир как будто уменьшился. Из моего горла вырвался горестный всхлип. Я пыталась его удержать, но не смогла. Я замаскировала его под приступ кашля и бросилась прочь из комнаты.