Книги

Седьмая ложь

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава двадцать первая

На похоронах было многолюдно. Коллеги Чарльза, в большинстве своем мужчины с волевыми подбородками и в строгих черных костюмах, привели с собой жен как под копирку: хорошеньких блондинок в облегающих черных платьях и лаковых туфлях на шпильке. Их сопровождала секретарша Чарльза Дебби, единственная в этой компании женщина, которая весила больше девяти стоунов и была ниже пяти футов[3], – дама за шестьдесят, коренастая, полная, с коротко стриженными седыми волосами. Ее элегантный жакет слегка морщил на пуговицах. Я уже видела ее раньше у Чарльза с Марни: она как-то раз заходила к ним в пятницу вечером занести какие-то документы.

Друзья Чарльза по школе и университету подъехали одновременно, все до одного в темных очках, поднятых на макушку, и в узких черных галстуках. Они топтались у церковных ворот, докуривая свои сигареты, туша их о прутья ограды и давя каблуками о плиты мостовой. Кто-то приехал с детьми, маленькими мальчиками в черных брючках и белых рубашках. Трое мальчишек устроили шумные игры, заливаясь неуместно веселым смехом. Я вдруг поймала себя на том, что задаюсь вопросом: а Чарльз в своем гробу тоже лежит в галстуке, повязанном вокруг свернутой шеи?

Сестра Чарльза Луиза прилетела из Нью-Йорка, впервые оставив на мужа и младших близнецов, и старшую дочь, и разрывалась между паническим беспокойством за их благополучие – будут ли они вовремя накормлены, помыты, переодеты? – и попытками продемонстрировать, что она страдает сильнее всех присутствующих. Мне лично слабо в это верилось. И тем не менее она усиленно изображала невыносимое горе. Судя по всему, у нее при себе был неиссякаемый запас бумажных носовых платков, она беспрестанно подкрашивала ресницы и то и дело громко всхлипывала. Мать Чарльза тоже планировала присутствовать. По словам Луизы, самочувствие матери чуть улучшилось, но потом внезапно оказалось, что это вовсе не так и она слишком слаба для столь долгого и утомительного путешествия. Зато были родители Марни. Мы думали, что ее брат прилетит тоже, но на него навалилась уйма работы, и вырваться у него не получилось, к тому же лететь из Новой Зеландии было очень дорого, и он пообещал, что непременно приедет, но чуть попозже, когда все немного уляжется.

Марни, судя по всему, не возражала. В эти несколько дней перед похоронами она была совсем притихшей, скользила из моей спальни в кухню, а из кухни в ванную, точно призрак, или неподвижно, как изваяние, сидела на диване, уставившись на подарочные коробки с дисками, – мы с ней смотрели эти фильмы сто лет назад, когда они только вышли. Она практически не плакала, зато по ночам не раз с криком подскакивала в постели, потом просыпалась и, извинившись, немедленно укладывалась обратно. Марни все еще находилась в глазу урагана, и, пока реальность вокруг нее бешено вращалась, она беспомощно стояла в центре, дожидаясь, когда этот беспощадный вихрь подхватит ее, чтобы выплюнуть.

В первые недели после потери она вообще не заходила в Интернет, отключив все уведомления и игнорируя сообщения, просочившиеся через этот барьер. Впрочем, пару дней она пыталась отвечать всем – убитым горем, переживающим и подозревающим, – и это оказалось ей не по силам. Голосов было слишком много, а времени слишком мало. Она отошла не только от своей работы и от телефонного общения, но и от большого мира вокруг нас. Она просто сидела и смотрела перед собой, как будто ждала указаний. За две недели она ни разу не переступила порога квартиры; первым ее выходом были похороны.

Бо́льшую часть гостей я помнила по свадьбе, но были и такие, кто оказался мне незнаком. Мое внимание привлекла женщина приблизительно одних со мной лет, в темных брюках, сапогах на высоком каблуке и стильном темно-синем джемпере. Она была высокая и худая, как манекенщица, и стояла так неподвижно, что была практически невидима. У нее были очень короткие иссиня-черные волосы, пронзительнейшие зеленые глаза, пальцы, унизанные множеством серебряных колец, а на шее сзади – вытатуированный маленький символ, что-то вроде нотного знака. Судя по всему, она пришла одна. Незнакомка держалась в задних рядах на протяжении всей прощальной церемонии и похорон – а вот теперь и на поминках. На плече у нее висела на ремешке черная сумка, и я как минимум дважды видела, как она доставала оттуда маленький красный блокнотик и что-то в него записывала.

– Ты знаешь, кто это такая? – спросила я Марни, указывая на женщину, когда та отлучилась в фойе.

Поминки проходили в небольшом зальчике с огромными окнами на реку, в частном клубе, который на самом деле куда больше напоминал конференц-центр.

Марни покачала головой.

Она присутствовала тут лишь физически, слегка покачиваясь на своих слишком высоких каблуках и смаргивая пелену слез, то и дело застилавших взор. Мыслями же она была где-то далеко, снова и снова переживая те мгновения, когда поникла над телом своего мертвого мужа, те невыносимо долгие минуты, на протяжении которых старалась убедить себя в том, что еще есть надежда. С дрожащими руками и ногами, крепко сжатыми губами и влажными от слез щеками, она была как перепуганный ребенок.

Похороны моего мужа я помню словно снятые через «рыбий глаз». Образы, которые сохранила моя память, причудливо искажены, раздуты, точно воздушный шар, пугающе выпуклы. Я вижу скорбные лица собравшихся: их склоненные головы, их слабые улыбки, их стеклянные глаза, – они то вплывают в поле моего зрения, то вновь исчезают из него, они слишком близко, некомфортно близко ко мне, я чувствую чье-то теплое дыхание, сочувственные пожатия чужих рук. Интересно, что все они тогда видели, когда смотрели на меня? Неужели я тоже выглядела такой же хрупкой, такой же оглушенной и потерянной?

Поминки подходили к концу. Мы с Марни сидели рядышком и смотрели, как школьные друзья Чарльза открывают стеклянные двери и выходят покурить во внутренний дворик, как его университетские друзья пьют в память о нем, а Луиза бурно рыдает, уткнувшись в плечо какого-то дальнего родственника. Я изо всех сил пыталась быть общительной, перекинуться словечком с теми, кого видела раньше, принести свои соболезнования и поделиться воспоминаниями, но не могла отделаться от ощущения, что все они предпочли бы поговорить с кем-то другим. Мне казалось – как казалось всю жизнь, – что я из тех людей, которые постоянно слышат: «Приятно было с вами поговорить, но мне надо найти моего приятеля», или «Рад был увидеть вас снова, а сейчас, пожалуй, пойду-ка я в бар и выпью еще чего-нибудь», или «О, я вижу там Ребекку. Вы позволите?». Поэтому я вздохнула с облегчением, когда Марни поднялась, ухватила меня за локоть и потащила к выходу, умоляя, чтобы я отвезла ее домой.

В такси мы ехали молча. В заднее стекло било заходящее солнце – теперь, когда надвигалась осень, оно садилось раньше, – и в том, как оранжевый закат пламенел в зеркалах заднего вида, было что-то такое… такое эпическое. Это выглядело как заключительная сцена из какого-нибудь фильма и действовало на меня ободряюще, будто мир был мне благодарен за вмешательство.

Мы вошли в мою квартиру, и Марни сразу же отправилась переодеваться из платья в мою любимую пижаму.

– Я не понимала… – сказала она, появляясь вновь и устраиваясь на табурете перед барной стойкой. – Я не понимала, какой это ужас. Когда ты переживала все это, я не понимала, какой это на самом деле был ужас.

– Ты делала все, что могла, – заверила ее я, наливая кипяток в кружки. – И вообще…

– Я не понимала, – настаивала она. – Спасибо тебе за то, что пытаешься меня разубедить. Но мы с тобой обе знаем: тогда я не понимала этого.

Я поставила на столешницу перед ней кружку чая с молоком.

– Вот, выпей, – сказала я. – Тебе станет получше.