«Черт, — произносит Норбер, — ты прав, он считает дни. Чего-то дожидается».
Ну вот, теперь мы знаем. Переезд через три дня, но еще полтора месяца нам предстоит скрывать человека.
3
Не сговариваясь, мы расселись вокруг стола в конференц-зале так же, как на прошлой неделе. Писатель поприветствовал всех по очереди. Нас снова девятеро, но не все прежние. Нет старика Ясира из нашей башни, зато входит новенькая, женщина по имени Люс, и спрашивает, можно ли присоединиться, если первую встречу она проворонила. Писатель повторяет, что приходить может кто угодно и когда ему или ей вздумается. Ясир предупредил, что его не будет: на неделе он переехал в общежитие и больше не вернется.
По комнате прокатывается волна грусти. Это больной вопрос. Хоть мы и не были знакомы, хоть я и пропустил первые чтения, что-то нас все-таки связывает. Если бы не снос, Ясир еще жил бы у себя дома. Будет ли ему хорошо в общежитии? Понятия не имею. Своих бабушек и дедушек я едва знал, и мне трудно сказать, что радует стариков. Люс нарушает тишину: я самая возрастная в группе, говорит она. Писатель ей улыбается. И первый раз участвую в литературной студии. Он отвечает, что начать никогда не поздно.
Писатель достает из сумки книгу и спрашивает, читал ли кто-нибудь из нас Жоржа Перека. Все молчат. Тогда он быстро объясняет, что это французский писатель, который умер довольно молодым в 1982 году. Автор в том числе вот этой книги: «Жизнь способ употребления», в ней рассказывается о жильцах дома номер 11 по улице Симона Крюбелье в Париже. Разумеется, такой улицы не существует, улыбается писатель, как и персонажей романа. Это очень толстый роман, более шестисот страниц, и на его создание ушел десяток лет. Его можно читать от начала до конца, а можно кусками, следуя за тем или другим жильцом. Устроен роман сложно, но читать его легко. В доказательство писатель зачитывает маленький отрывок, а именно 28-ю главу, где автор говорит о жизни и смерти зданий. Я записал несколько фраз.
Закончив читать, писатель предлагает нам написать что-нибудь связанное с кварталом. Перед этим он цитирует прекрасный эпиграф к роману Перека из Жюля Верна: «Смотри во все глаза, смотри» — и, естественно, я сразу вспоминаю о беглеце в нашей кладовке и обо всех глазах, которые его высматривают и хотят выгнать из укрытия.
Думаю, о чем бы написать. Напротив женщина, захватившая в прошлый раз слово и внимание всей группы, сидит и молчит. Спокойна и сосредоточенна. Наблюдаю за ней и говорю себе, что и об этой женщине ничего не знаю. Неделю назад она меня раздражала; может, она получила дурные вести как раз перед выходом из дома? Сегодня, по крайней мере, она совсем другая. Я записал ее имя в углу листа — Жюлиана.
Рядом со мной Эллиот и Жюли то и дело обмениваются быстрыми поцелуями в уголки губ. Я отворачиваюсь. Эти двое меня тоже раздражают, вечно липнут друг к другу. По-моему, если бы весь мир вокруг обрушился, они бы и не заметили.
Закрываю на секунду глаза, не знаю, о чем писать, хотя нет: я знаю, что хочу написать, но запрещаю себе. Мне нужно наложить слова на свою тайну, но не так, как накладывают бинты на рану, а, скорее, как переписывают условие задачи на математике, чтобы решить уравнение. Еще секунда, и я начинаю. «Человек бежит, спасая свою жизнь, — пишу я. — Это происходит ночью, прямо внизу, когда никто уже не высунет носа на улицу, между тремя и пятью утра; улицы и бульвары пустынны, ни один автобус не проедет, люди спят». Слова удивительно легко хватаются одно за другое и выстраиваются во фразы, как будто я слишком долго их сдерживал. Мне нужно рассказать, что я сейчас переживаю. Пишу дальше. «По крайней мере, большинство людей. Я-то не сплю, я сижу на кровати и слушаю». Вижу, многие надели наушники; включаю телефон, надо найти плейлист позабористее, пусть музыка подталкивает меня в спину и ритмы дадут моим фразам крылья. Включаю звук. Korn, отлично. Иду вперед под сверхзвуковой звук пронзительной гитары.
На мое плечо ложится рука, я подпрыгиваю, одним махом вырываю из ушей наушники. Надо мной нависает писатель, он негромко повторяет то, что, видно, сказал минуту назад: время поставить точку. Все глаза обращены ко мне. Из-за музыки я ничего не услышал. Час пролетел незаметно, я еще пишу, как Норбер обнаружил беглеца у нас в кладовке. Инстинктивно закрываю исписанные листы локтем. Не хочу, чтобы сидящий рядом Эллиот подсмотрел. Прочитать свою историю вслух я не могу, я отступил от задания, дал словам себя увлечь. Я успел описать первый день и остановился на том моменте, когда Норбер приходит за велосипедом, а незнакомец валит его на пол.
Кто-то откашливается, кто-то похрустывает пальцами. «Ну что, кто рискнет?» — спрашивает писатель и переводит взгляд на меня. Я неразборчиво мямлю, потом делаю вдох и, стараясь говорить медленно и внятно, объясняю, что нет, я читать не готов, краснею и втягиваю голову в плечи. Слава богу, меня спасает Эллиот. Он берет слово.
Что можно заметить сверху, не знаю. Может, и ничего, а может, все, если ищешь и очень хочешь найти. Пусть будет астронавт, который закончил свою работу, исследовал космическое излучение или, скажем, рост растений в невесомости. Он устал, но не засыпает. Он расслабленно подплывает к иллюминатору и смотрит на Землю далеко внизу. До сих пор не привыкнуть — а он уже месяцы провел на борту Международной космической станции — к этому ошеломительному зрелищу: голубой шар, который он облетает за 90 минут на скорости 28 тысяч км/ч, океаны, континенты, кружащаяся масса облаков, а вот тут гроза и великолепие молний, он любуется ими сверху — их зарождением, а не падением. Астронавт устраивается поудобнее, зацепившись ногой или рукой, он очень быстро научился жить при нулевой гравитации, по несколько часов в день занимается физкультурой, чтобы мышцы не атрофировались, он улыбается и одновременно зевает. Может, от усталости получится заснуть. Здесь нет ни дня, ни ночи, время сна искусственно определяется ритмом работы. Он летит. Он к этому привык, не переставая, впрочем, удивляться. Он изучал естественные науки, перед полетом прошел серьезнейшую тренировку, знает, что такое честь и долг, престиж и ответственность, прекрасно знаком с физическими механизмами, вырвавшими его тело у гравитации, но не может заставить себя не думать о волшебстве. Однажды он прочитал стихотворение, в котором говорилось так: даже астрофизик забывает, что земля круглая, когда возвращается вечером домой.
Не знаю, есть ли на МКС зрительная труба или камера, чтобы смотреть, что делается на Земле. Думаю, для летящего высоко вверху это развлечение — смотреть вниз. Может, даже ритуал перед отходом ко сну. Наставив прибор на такую далекую и такую близкую Землю, он видит море, выше — берег, это Франция, небо чистое, он без труда узнает очертания страны. Наводит зум на устье Луары, следует вдоль реки, уходит в глубину берега, останавливается на западе какого-то города, случайно попадает на наш район, замечает здание, воткнутое, как гвоздь, в сетку улиц и трасс.
Астронавт снова зевает и бросает наблюдение или ждет, когда будет пролетать над Парижем, в надежде высмотреть Эйфелеву башню, как мы, детьми, в каждом номере комикса про Шарли высматривали его фигурку в толпе. Он отдыхает, но его взгляд, быть может, все еще прикован к тому зданию, где я вырос, и я пытаюсь представить, что ему видно с такой головокружительной высоты. Станет ли он думать о людях, которые там живут? Для которых этот махонький домишко — как целый большой мир? Поймет ли он, что микроскопическое здание вмещает две сотни жителей? Задумывается ли он об этих жизнях, собранных в кучу и приплюснутых к земле силой притяжения? Знает ли он, что там, внизу, люди бывают счастливы и любят друг друга, люди страдают и терзают друг друга?
Я уверен, со своей небесной жердочки астронавт видит красоту Земли; достаточно ли ему любоваться этим зрелищем, как маленькому сытому божеству, опьяненному полетом ангелу? Или ему интересно знать? Хотел бы я, чтобы он почувствовал угрызения совести и снова обратил внимание на мой дом, проник взглядом сквозь бетон и с удивлением увидел женщину — она ходит взад и вперед, одна, по квартире, которая стала слишком большой, и увидел подростка — он лежит на кровати у себя комнате, руки под голову; хотел бы я, чтобы астронавт догадался в ту же секунду, что в этих стенах царило счастье, пока муж этой женщины, отец подростка, не решил отделить их жизнь от своей. Пусть бы астронавт узнал, что эта женщина уже год не спит спокойно, а подросток зол на себя за то, что ненавидел и винил мать, не удержавшую отца с ними.
Может быть, в космосе было бы легче открыть, что лежит на сердце? Может быть, слова подчиняются своей силе тяжести и только невесомость делает их легче, освобождая от горечи и стыда?
Астронавт зевает в последний раз, женщина заканчивает укладывать коробки, потому что они с сыном должны покинуть этот дом. Подросток встает, выходит из комнаты, подходит к матери и улыбается ей, потому что все еще не знает, как заговорить. Тут сцена пропадает из виду, космическая станция скользит слишком быстро по дуге своей орбиты. Быть может, через полтора часа, когда она снова пройдет над домом, у подростка хватит храбрости сказать матери, что он ее любит. Но никто об этом не узнает, потому что астронавт в этот миг заснет, пристегнутый к своей койке.
Эллиот умолкает, и почти на минуту воцаряется тишина. Писатель очень тихо благодарит его за то, что поделился с нами таким личным текстом. И переводит взгляд на Жюли, которая делает глубокий вдох, как перед нырком в бассейн, и предупреждает, что написала своего рода стихотворение. У него есть название, добавляет она, —
Этот идет осторожными шажками, не дай бог упасть, в его-то возрасте.